Лесной шум - Евгений Дубровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О-хо-хо, а-ха-ха! — радостно хохотал проклятый старик. — Пьяница я, голубок, старый горький пьяница. Все ем с перцем. Люблю с перцем. А тебе-то оно, конечно, того. А-ха-ха! Шошо, беги за молоком, живо, а то околеет.
Он пил водку, курил, хохотал и ругался отчаянно.
— Ну, как? Очухался? Нет? Ха-ха! Да ты хлопни стаканчик—свет увидишь. Шошо, поднеси ему спотыкаловки.
В отчаянии я хватил полчашки водки, и—удивительное дело—один огонь потушил другой: мне стало лучше.
Старик торжествовал:
— Уж я знаю, что говорю. Нацеди-ка и мне. Ха-ха! Теперь без перцу зажарить можно. Поворачивайся, Шошо! Глухарку накроши, а то тетерек пару.
— У тебя что же, склад дичи, что ли?
— А нельзя, голубок, иначе. Верно: склад, ледник.
— Из озера льдом набиваешь?
— Вот еще, стану я возиться. У меня живой лед сам течет. Слышишь, булькает?
Лепет непрестанно падающей струи доносился откуда-то из-за деревьев.
— Ключ? Нельзя же в воде долго птицу держать.
— Понимаем сами. Пойдем, гляди.
Длинная узкая двухскатная крыша из дерна поставлена прямо на землю. Сыро, темно и холодно после распаренной влажности летнего дождя. Огромная колода, выдолбленная из цельного дерева, а в ней ряд каких-то горшков.
— Сунь руку в корчагу. Не бойсь, не укусит.
— Да тут рыба?
— Без этого тоже нельзя. Окуни. Хочешь, сейчас уху сварим. Ты в другой, где воды-то нет, пошарь. Э, нет, не так, планку не тронь, а то выскочит.
— Кто?
— Корчага. Они друг дружкой держатся, а сверху каждую планка прижимает. Одну упусти—все расплывутся. Ну, полезай!
Я опустил руку в темную пустоту глиняной посуды. Там лежали ощипанные, выпотрошенные тушки птиц, холодные, точно со льда.
Блестя даже в полутьме, падала журчащая струя воды в широкий конец колоды.
— А чтобы через край не пошло, прорези сделаны, понял? Вот тебе и водопровод и ледник, видал? Умственно сделано: летом холодно, зимой ничего не мерзнет, а?
— Колоду часто менять приходится.
— Дуб, дурья голова. Только крепнет от воды-то, износу нет.
Мы выползли из-под дерновой крыши, и старик закрыл дверцу, туго скрипевшую на деревянных петлях.
— Эй, Шошо, — закричал он, — готово кушанье, што ли? Вот я тебя!
Никто не отозвался. Но сковорода, отставленная от костра, вкусно шипела на угольях.
— Это, голубок, все? — спросил старик, подмигивая на мою добычу.
Несколько уток, затрепанных, затасканных по болотам, действительно имели жалкий вид.
— Вот я тебе, голубок, уток дам. А это—тьфу! Поедем, ружья не надо.
Мы сели в челнок, переплыли через озеро и въехали в прогалину между спутавшихся над водой ветвей. Какой зеленоватый сумрак, какой странный острый запах. Челнок чуть слышно шелестит по широким листьям кувшинок. Вдруг что-то завозилось, шумно вскинулось с воды, шлепнулось обратно, огромное черное захлопало, заплескало крыльями, закричало десятками отчаянных утиных голосов. Старик хохотал, ругался, что-то хватал, грыз, плевался, кидал что-то в челнок. Когда мы выбрались на простор озера, освещенного заходящим солнцем, середина нашего ботника была завалена грудой уток.
— О-го-го! — орал старик. — На чорта мне твое ружье? Видал охоту? А-ха-ха!
Он на крючки насаживал внутренности рыб, крючки на тонких бечевках привязывал к длинной веревке и протягивал эту зверскую снасть там, где любили садиться утки.
Жадные глупые птицы глотали плавающую приманку и затем уже сидели смирно на крючках, пока не подъезжал к ним их палач. Тогда напрасно они кричали, ныряли и метались, связанные всем табуном. Он хладнокровно вылавливал их одну за другой, прокусывал каждой затылок и бросал их в челнок.
— Мне чужой дичи не нужно, — сказал я на берегу, — гадость какая—уток на крючки ловить. Смотреть даже больше не хочу.
— Вот на! — отвечал рыбак, вытаращив глаза. — Не чужая птица. Я тебе уток подарил. Кому хочешь, скажи, они не краденые. И не давленые они, все одно, как стреляные, не сомневайся: первый сорт!
— Ты, дед, меня не понимаешь.
— Где понять! Ты приходи еще. Только я тебе, голубок, скажу: этак вдруг ты ко мне не выскакивай, издали покличь сперва. А то на трезвого попадешь, как на грех, влеплю я тебе за другого.
Теперь уже я не понимал его. Но расстались мы приятелями.
IIПо деревням я слыхал: да, где-то в углу между трех озер живет Ванька Лександров. Ругатель, злой, сумасброд, чуть ли не сумасшедший, он ни властей, ни законов не признает, в деревню не ходит, к себе никого не пускает: как кто идет, он стрелять.
Ну, никто и не ходит. Запалит так-то сдуру, — ищи с него потом. Да и ходить не стоит: взять с него, с пьяницы, нечего.
Приближаясь к шалаге нового знакомого, я крикнул:
— Гоп!
Нет ответа. Тонкими злющими голосами наперебой кричат чайки, должно быть, дерутся. Могучей влагой веет от леса. Озеро близко. Еще несколько шагов, — я слышу, как ключ лепечет глухо.
«А вдруг запалит сдуру? Ищи с него потом!»
— О-го, Иван! Гоп-гоп! Эй, Иван!
— Да тут я, голубок. Не расстраивайся уж слишком-то: вот я.
Радостно кивает головой Ванька, но пьяная красная рожа его кривится насмешливо. От зорких глаз старика не укрылось, что я вздрогнул, когда он вынырнул около меня.
— Чего подкрадываешься, как вор?
— А-ха-ха! Голубеночек ты мой милый, я за тобой все утро хожу, а ты не видишь. Смеху-то что.
— Ври больше. Нашел слепого!
— Ну, как же. На Черненькой по кряквам промазал—раз. На гари к глухарке к холостой подобрался было, да улетела—два. У гатей бог на шапку послал: чирята попались, хи, хи, хи! Правда?
— Делать-то тебе нечего, вот и шляешься. Надзиратель!
Мне было очень досадно, а старик хохотал до слез.
У шалаги, пока на костре закипал чайник, старик выпил еще водки и раскис.
Я думал, что он осовеет и заснет, но он вдруг вскочил.
— Хочешь, к глухарю сведу?
— В жарищу-то? Брось, ложись спать. Глухарь сейчас в чапыге. Подобраться невозможно.
— Дураку, конечно, нельзя, а который поумнее, так тому очень просто. За хвост пымаю. Глухарь теперь спит и нос повесил, как курица на гнезде.
— Врешь ты все, старый пьяница!
— Ничего не вру. Хочешь, сведу? Только, чур, команду слушать и не зевать: как тебя вперед пущу, так, значит, тут он и есть, глухарь.
Мы шли по лесу, жаркому, пышащему зноем, пахнущему медом, лезли по болоту в благоухании уже отцветших и опустившихся водяных трав и наконец остановились перед плотной стеной ельника, тянувшегося низкой зарослью и перепутанного с какими-то засохшими кустами.
Под ногами хлюпала вода, везде лежали груды хвороста. Скользя, как тень, Ванька поднял ногу, показал пальцем на ее подошву и, сделав зверскую рожу, погрозил мне кулаком. Это обозначало, что я должен ступать за ним след в след и отнюдь не шуметь. Непостижимо, как он это делал. Он чуть ли не прыгал, сразмаху совал свои лапищи в кучи сучьев. Я из сил выбивался, стараясь подражать всем его движениям, становился на протоптанные им следы, и все-таки сучья потрескивали у меня под ногами.
Вдруг Ванька согнулся, почти лег и уклонился в сторону. Я шагнул, занял его место, но ничего, кроме чапыги, не видел.
— Стреляй же, стреляй, сукин сын! — донесся до меня свистящий шопот.
В тот же миг в пяти шагах передо мной огромная черная кочка взорвалась с оглушительным треском, захлопала крыльями, свалилась за куст и улетела. Страшный удар ошеломил меня по затылку.
— У, дурак, чорт! — орал Ванька, суя мне под нос кулаки. — Растяпа, чего тебе еще? К хвосту привел. Тьфу!
— Ты что же дерешься? Смотри, такой сдачи дам, что тут же околеешь, старый хрыч!
Но я чувствовал, что виноват-то я. Не мог же я сказать, что средь бела дня прямо под носом не рассмотрел глухаря.
IIIВскоре мне еще раз пришлось получить подзатыльник от Ваньки.
Привел он меня к месту, где много уток. С маленькой лужи, окруженной стеной старого леса, поднялся столбом утиный табун, и я отчетливо двумя выстрелами положил наповал двух кряковых. Дублет: шик. Вдруг—трах по затылку! Опять Ванька тычет в нос кулаком и орет:
— Да разве так делают? Води дурака, как нищего через канаву. Тьфу!
— Чего же еще надо? Ведь я убил двух?
— Двух! Стоило из-за двух сюда к лешему лазить. Тебя привели в хорошее место, так ты видишь: утки сидят, ну и жди, пока они лягушку найдут, станут из-за нее драться, тут ты по головам-то и ахни.
— А если они ее целый день не найдут, так мне все тут и сидеть?
— Так и сиди. Вот я Ваньку Глухого привел, так он бахнул, — четырнадцать штук перекувырнул. Да всё кряковьё. А ты двух. Тьфу!
— Вранье. Нельзя сразу столько убить.
— Зачем убить? Только бы заранить, а потом пымать плевое дело.
Он совершенно просто делал то, что мне представлялось невозможным.