Лесной шум - Евгений Дубровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он совершенно просто делал то, что мне представлялось невозможным.
— Смотри, — кричал он, — разиня, не видишь: вон она нос высунула!
Он хватал мое ружье, наводил его, и тогда по стволам я улавливал на зеркале воды двигающуюся точку—клюв уплывавшей под водой утки.
— Бей!
Я палил в лужу. Из взбудораженной пены, в беспорядочных трепыханиях смерти, всплывала добитая птица.
По ничтожному колебанию верхушки у хрупкой длинной травы Ванька мгновенно подмечал, что под водой внизу у корня, судорожно перед смертью уцепившись за стебель, держится утка. Он подходил по грудь в воде и уверенно выдергивал намеченную хвощину с затаившейся уткой.
Он знал их всех, пернатых, одетых мехом или чешуей, со всеми их хитростями, он считал, что над всеми у него неограниченная власть: все, что в лесу, в воде, все ему принадлежало. Найдя пустой ловушку или сеть, Ванька обиженно удивлялся. Как же так? Хлопотал, ставил и—ничего?
Впрочем, редки были случаи неповиновения среди безмолвных подданных Ваньки. Всех их, плавающих, бегающих, летающих, всех он брал в руки, убивал и отсылал для обмена на водку.
— Мне выпить да прокормиться много ли надо, — объяснял он, — а в эту прорву, сколько ни кинь, все нехватит.
И он презрительно указывал на Шошо, нагружавшую кузов рыбой и дичью.
— Я сам себе хозяин: хочу—работаю, не хочу—так шляюсь. Вот как живу. У меня все есть. Одеяло есть, лампа, самовар. Тарелки есть, две. Клопы есть. Верно. Думаешь, хвастаю?
— Почему нет? Верю. Нашел чем хвастать.
— А как же. Значит, настоящий житель, коли клоп водится. Летом от него, от клопа-то, плохо. С весны, пока лист не облетит, вот тут под навесом ночую, а в холод без клопа скучно спать.
— И тараканы в землянке есть?
— Вот не люблю. Все одно, что баб. Терпеть не могу. Вымораживаю.
— А как же Шошо?
— Выгоняю. Пришла, справила свои дела и—чтоб духу бабьего не было, убирайся! Куда только она носит мои деньги? Ты не знаешь, голубок?
— Да будет тебе, Лександрыч, — кричала издали плачущая маленькая женщина, — сам себя срамит. Царица небесная, до последней копейки все ему несу. Бессовестный, бесстыжие твои глаза!
— Я тебя сегодня еще не избил? — спрашивал он с важностью. — Беги, пока цела, стерва!
IVОткуда, когда появился Ванька Лександров? Кто его так назвал? Почему он не взлюбил человека? И что, кроме водки, он любил? Бесполезно было расспрашивать. В любом селении на два дня пути все знали, что Ванька в пойме давным-давно живет, молодым его никто не видывал. Всегда он пьян и ругается. Никто его не знает. Может, и вор. Однако не слыхать, чтобы спер что или спалил, а то бы прикончили.
О жизни тех, кого он убивал для того, чтобы пропить, Ванька говорил просто, ясно и правдиво. Про себя он рассказывал охотно, но врал неистово, нахально, вдохновенно: сейчас одно, а через полчаса по-другому. Уличенный в том, что соврал, он не оправдывался, не выкручивался, а спокойно отрицал начисто: нет, он так не говорил. И плел по-третьему.
Он зубами ломал затылок подранку не только птице, но и зайцу. Напрасно пытался я его пристыдить.
— Пустое это все, — отвечал он, сплевывая кровь, — из ружья убить—это, вишь, ничего, можно, а на зуб взять—это жалко. Он тебе разве сказывал, заяц-то, что ему не все равно, как околеть? Нет у меня никакой жалости.
Шапки он не носил. Вдруг сидит у костра, конечно, пьяный, в каком-то широкополом колпаке из соломы.
— Это что за шляпа?
— Мед вынимать иду. Не накрыться, так запутается пчела в волосах, удавится. Жалко.
— Вон что. А человека загрызть можешь?
Не знаю, что толкнуло меня на странный вопрос, но больше никогда не видал я такой злобы. Ванька побагровел, подпрыгнул, зарычал:
— Прочь пошел! До смерти убью! Допросчик, а? Я те выучу. А хоть загрыз. Тебе какое дело? Паскуда! Давно бы у меня в болоте сгнил!
— Что, что? Ах, ты, пьяная харя!
Я схватил ружье.
Он кинулся в лес, ругаясь и угрожая. Я поспешил уйти: не вступать же в перестрелку с пьяным. Да из-за чего? Что шевельнул я нечаянно в этой дикой душе, какие разбудил мысли, воспоминания?
Конечно, чепуха: не может быть, чтобы Ванька загрыз человека.
На следующее утро в избушку, где я жил, явилась Шошо:
— Вот Лександрыч грибов прислал, ягод, рыбки. Он, кажись, с пьяных глаз вчера неладно что-то крикнул, так уж очень просит зла не помнить.
Через день я сидел у шалаги у костра с Ванькой, пьяным выше всякой меры.
— Убивец я, голубок, страшный убивец. Тут их много у меня позакопано. Хошь, черепа достану, покажу?
— Не хочу. Ты бы лег лучше.
— Верно говорю. А живые покойники каждый праздник на паперти милостыню просят. Тоже моя работа.
— Будет вздор молоть. Поди проспись.
— Фильку с Митькой знаешь? Нищих-то братьев Давыдовских с выбитыми бельмами? Да еще Никитка был, тот дальний, из-за реки. Вот они меня пымали, сгребли да поджаривают. Говори им, где деньги.
— Что врешь? Как так человека поджаривать?
— Обыкновенно, как. Угольков горящих под разные места. «Сказывай, такой-сякой, где деньги?» Тут скажешь. Однако я их улестил. «Денег, — говорю, — голубки, у меня никаких нет, а водки много». Повели на веревке, показывай им, где водка. Выкопали четверть. Хлопнули по стакану. Понравилось им, вижу. Разморило их с голодухи. «Голубочки, — говорю, — ведь у меня не то что водка, ром есть, в дупле висит, дозвольте, миленькие, достать, на сосну слазить». — «Полезай, — говорят, — тебе оттуда все одно наших рук не миновать». Влез я да сверху-то и говорю: «Я вам, подлецам, сейчас такого рому всыплю, что до своей до собачьей смерти не позабудете!» Они туды, сюды. «Спалим, — кричат, — живьем зажарим!» Костер давай класть под сосной. Ко мне не суются, понимают, чем оно пахнет: стукну по башке—дух вон. А у меня к дуплу-то надолба, там ружье завсегда. Смеются, кричат: «Ты, Акилов, на ветерке посиди, прохладись, а мы пока что выпьем». Мне их из темноты-то во как видать. Подождал, сгрудились этак они к огоньку, тут я их по мордам-то и хлестанул. Вытья-то что, крику-то, у, у, у! Реветь принялись, валяются, прощенья просят. Ну, мне что ж. «Идите, — говорю, — с богом, бог вас простит». Двое на карачках уползли. Дальний-то, из-за реки который, тот окачурился. Да, Никитку-то Митькой звали. О-хо-хо! Крышка, брат! Всыпал! Отучил всех. Буде, полно ходить Акилова грабить.
Он напряженно смотрел в костер.
— Кого же ты еще позакопал? Все равно уж, вываливай весь мешок, а?
Ответа не последовало. Ванька сидел, раскрыв рот: заснул на полуслове.
Я снял чайник с огня, звякал посудой, пил, ел. Ванька все спал, как младенец, дышал ровно и даже улыбался во сне.
— Твоя фамилия Акилов? — спросил я, когда Ванька стал выгребать уголек для трубки.
— Брехня, — нахмурился Ванька, — нет у меня никакой фамилии. На кой мне она, фамилия-то? Это за рекой, в Мокеве, далеко, там есть Акиловы.
— А Фильку с Митькой знаешь?
— Попрошаек-то? Как же. Лодыри, пьяницы.
— А ты не тянешь, нет?
— Я? Совсем другое дело. Я на свои пью. А те по всей местности первые воры.
— Как же без глаз воровать?
— Слепые они, да не вовсе. Видят, жулье, притворяются.
— Где они в такую беду попали?
— Мудреное ли дело пьяному обгореть. А врут: на пожаре, вишь, матка их маленькими сожгла. Ты не верь, голубок, что люди болтают. И мне не верь. Я спьяна иной раз такое плету, что сам не знаю, откуда оно берется.
Мне хотелось порасспросить про Никитку из-за реки, но я не посмел. Да и к чему? Удивительно изуродованные лица двух калек, плаксиво клянчащих под окнами, и необыкновенные заскорузлые болячки, какие-то багрово-синие скрученные желваки на спине у Ваньки—я их видел и не понимал.
Теперь понял.
VПри мне Ванька бивал свою подругу чем и как попало совсем ни за что. Когда-то он же выбил ей передние зубы, и с тех пор она, утратив имя, получила свое прозвище.
Какая тайна привязывала миловидную нестарую женщину к грязному старику?
Шошо через весенние болота, под холодным дождем осени, зимой на лыжах несла ему водку.
— Запас держать нельзя, — объяснял Ванька, — пронюхают пьяницы, отымут. А ей делать нечего, шляйся да шляйся.
Бедняжка иной раз суетилась около шалаги от зари до зари.
— Вот еще, — хохотал Ванька, запихивая в рот огурец с медом, — стану я таким заниматься. Мне выпить, а это тьфу! У нее все свое. Да не развалится и купить на крысьи деньги.
— На какие?
— А лазит тут мелочь разная, хорьки да норки да еще полосатые какие-то. Так она плашек наставит—в зиму-то, поди, на полсотни их наловит. Путная баба хорошую шубу давно справила бы, а эта все хахалям своим тащит.
— Кто, Шошо?
— Она самая. Потаскуха. Подлей ее на свете нет!
И, схватив головешку из огня, он кидал в маленькую женщину, пробегавшую мимо.