Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я хочу, чтоб увидел, – раскинула она руки. – Не пущу, цезарь: ты должен собственными глазами убедиться, как послушна настоящая твоя супруга.
Она отступила к двери, преграждая ему дорогу.
– Я привяжу тебя своим поясом к столу, если ты вздумаешь удирать! – с холодной усмешкой пригрозила она.
Явился евнух и, доложив о всаднике, раздвинул тяжелый персидский занавес перед дверью.
Юноша был в трабее, а на приветственно поднятой правой руке его сверкал золотой перстень всадника. Со времени их последней встречи Квинтипор значительно возмужал и, хотя был очень бледен, держался с таким достоинством и благородством, что принцепс еле узнал его. И так растерялся, что протянул ему руку. Однако юношу не смутило даже это неслыханное снисхождение. Сначала он преклонил колено перед дружелюбно улыбающейся ему Хормиздой, и только потом очень холодно выразил свое почтение принцепсу.
Склонив голову набок и перебирая свои янтарные бусы, девушка смотрела на него тем обольстительным взглядом, который только что испробовала на Максентии.
– Я хочу, всадник, чтоб ты сказал принцепсу, что общего находишь ты между мной и его женой, нобилиссимой Титаниллой.
Жало, предназначавшееся Максентию, попало прямо в сердце Квинтипора. Словно в одно мгновенье весь дворец рухнул, и над его развалинами заклекотали вдруг байиские ястребки:
– Ти-та! Ти-та! Ти-та!
Не было нужды напоминать ему о Тите. В шорохе зимнего дождя, в ропоте желтого Тибра, в шуме голубиных крыльев над площадями или в звоне колокольчиков на шее мулов, везущих по узким улочкам свои тележки, – всюду слышалось ему ее имя. Разглядывая шелка в роскошных витринах на Викус-Тускусе[192], он мысленно рядил ее в лучшие из этих тканей, а на Викус-Сандаларуме[193] рисовал себе ее ножку в самых изящных сандалиях. Выставленные на Виа Сакра[194] драгоценные камни представлял себе озаренными ее сиянием. В мебельных лавках на Марсовом поле он выбрал для нее кровать лимонного дерева и пурпурное одеяло; ставил к ногам ее мурринские вазы с ветками цветущего граната и плоские ониксовые чаши с улыбчивыми пунцово-синими примулами; угощал ее греческими устрицами, маринованными черноморскими рыбами, альпийскими сырами, поил сладким хиосским вином. Но одно дело – безмолвно носить маленькую Титу у себя в сердце, словно в самом уютном паланкине, по шумным улицам вечного города, и только дома выпускать ее на волю, шалить с ней в тишине дворца, слышать ее возгласы и звонкий смех в разных углах, прятаться с ней под одним одеялом, оставляя для ее головы место на подушке, засыпать, слушая, как бьется ее сердце, держать ее руку, не отпуская даже во сне, и совсем другое – говорить о ней с посторонними. Его маленькая Тита принадлежала только ему, как его кровь, сердце, мозг. Даже больше: ведь, кроме него, никто не мог знать, о ее существовании.
У его маленькой Титы глаза цвета спелого винограда, и грудь, как у Дианы, а на губах ее улыбается все, что есть прекрасного на земле и на небе. Этой маленькой Титы нет нигде на свете, она только в его сердце. С той поры как она открыла ему душу, он видел ее один-единственный раз, на триумфе, издали, но то была маленькая бледная тень, – совсем не его, излучающая золотое сияние, маленькая Тита, а какая-то матрона, которой он никогда прежде не видел и не желает больше видеть. О которой же из двух говорят эти посторонние люди – хохочущая женщина и мужчина с налитыми кровью глазами? Это его-то называет теперь маленькая Тита своим мужем, садится к нему на колени, дает ему suaviolum? Да нет, это не она, не маленькая Тита! Это – чужая женщина, которая там, далеко, в Медиолане, в роскошном дворце, и ему нет до нее никакого дела. Маленькую Титу, его Титу единственную во всем мире, эти двое не знают, они никогда не видели ее и не могут говорить о ней.
– Ти-та! Ти-та! Ти-та!
Это длилось одно мгновение, даже меньше, и уже не байиские ястребки клекотали, а громко ржал Максентии.
– Ты требуешь от всадника невозможного, госпожа. Ведь он и тебя, и мою жену слишком мало видел, чтобы сравнивать вас.
И он пошел, нахлобучив свой шлем и с кривой улыбкой кивнув обоим. Хормизда не удержалась, чтоб не крикнуть ему вдогонку:
– Желаю много-много счастья твоей юной супруге!
Он прорычал уже из-за двери:
– Не беспокойся. Счастья хватит и на ее долю! Желаю тебе того же!
В глазах у Квинтипора заискрились огромные, величиной с кулак, звезды, будто его ударили молотком по голове. И все-таки он невольно улыбнулся: Хормизда высунула вслед уходящему принцепсу язык. Квинтипор уже видел раз такую сцену: в Антиохии, на балконе священного дворца, когда они встретились впервые.
«Она, в самом деле, похожа», – взглянул он смягчившимся взором на девушку.
35
Менялы за грязными прилавками гремели низкопробными сребрениками; золотобой в кожаном фартуке, у входа в золотарню, отбивал листочки испанского золота. Ребятишки, выбежавшие из соседней школы, шумной толпой окружили чернокожего бербера в красной шапке, ведущего козу, на которой восседала одетая солдатом обезьяна, протягивая грязную лапу в надежде получить сезам и орехи, а другой отдавая честь. Еврейские подростки в лохмотьях визгливо предлагали серную ленту для склеиванья разбитой посуды. Индийский заклинатель змей дул что есть мочи в свою флейту. Булочник старался перекричать колбасника, несущего свой парной товар в покрытой тряпкой глиняной миске на деревянном подносе. Жрецы Беллоны[195] яростно колотили в боевые щиты, мешая свои вопли с повелительными окриками ликторов, прокладывающих дорогу весталке с покрытым вуалью лицом, разгоняя палками причитающих по обязанности нищих, собак-поводырей и лжехромцов, побросавших в бегстве свои костыли. Хриплый рев верблюдов пестро разряженного Мидииского посольства заглушало гиканье преследующих карманного вора стражников. Кастратоголосые невольники, расчищая путь носилкам, расталкивали зевак, а те, давя друг друга и наступая друг другу на ноги, осыпали двадцатиязычной бранью сенаторшу в германском парике, которая сперва горделиво взирала на толпу из заднего окна паланкина, а потом наклонилась вперед и закругленным согласно последней инструкции концом палки, с ручкой из слоновой кости, заставила великанов-носильщиков прибавить шагу. Из узких и мрачных улиц, чьи устья то и дело разрывали строй мраморных дворцов, беспрестанно несся шум мастерских: звонкие удары топоров, визг пил, стук молотков, скрежет резцов. Кроме того, дворец все время содрогался от начавшегося с рассветом скрипа и грохота кованых колес, доставлявших по базальтовой мостовой мраморные глыбы и гигантские бревна.
– Лучше на Этне, над кузницей Вулкана Мульцибера, чем здесь, на Виа Номентана, – захлопнул деревянные ставни математик и среди бела дня стал искать у себя в столе светильник.
Он был человек терпеливый, но сейчас с досадой подумал об императоре, по велению которого должен был оставаться в Риме. Его обязанностью было следить за Квинтипором и еженедельно сообщать свои наблюдения Диоклетиану. Сперва в Равенну, а теперь в Никомидию. Словно Квинтипор – маленький школяр, а он – его раб-наставник.
Вынув несколько круглых глиняных светильников, старик стал проверять, в котором еще есть масло. Взгляд его остановился на барельефе, украшавшем дно одного из них. Барельеф изображал молодую пару, увлеченную игрой Венеры на покрытой ковром тахте, в то время как из-за занавеса выглядывает физиономия любопытного невольника.
– Вот и я теперь делаю то же самое, – проворчал Бион, поднося светильник ближе к окну, под луч света, пробивающийся сквозь щель в ставнях. – Слежу за влюбленными, чтобы подбодрить их, когда любовный пыл начнет гаснуть. Клянусь богом тишины, которого здесь в Риме не очень почитают, – я готов согласиться с Лактанцием: разум императора начинает изменять ему. Заставить меня на старости лет подглядывать за влюбленными! Будто любовь нуждается в постороннем глазе! Клянусь стооким Асириусом, это единственная игра, в которой безбородый ученик разбирается лучше старого учителя!
Старик улыбнулся, зажег светильник и сел за письмо. Он просил императора взглянуть на гороскоп, составленный в последние ноябрьские ноны, относительно юноши, вступившего в двадцатый год своего существования. Там император увидит, что, при неизменности восходящей и аспектов, факел Девы определенно поворачивается в сторону линии жизни юноши. Теперь уже можно твердо сказать, что при ближайшей констелляции обе линии сольются в одну. Сам он со своей стороны счел бы неуместным хотя бы малейшим намеком поощрять юношу. К тому же это совершенно излишне. Дева, носящая пояс Венеры с изяществом Граций и мудростью Минервы, в этом смысле способна сделать гораздо больше, чем все философы и математики человечества от Фалеса Милетского[196] до Биона Пессинского. Что касается последнего…