Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но юноша не видел Биона. И музыки не слышал. Он ничего вокруг не замечал. Смотрел в глубь себя, прислушиваясь к тому, что там творилось.
«Я не знаю твоей души», – так сказал он когда-то маленькой Тите. Ну, а свою собственную душу разве он знает? Может взять ее на ладонь, как бабочку? Может оборвать с нее лепестки, как с цветка? Ведь это – его душа и, стало быть, он может с ней делать, что захочет: гладить ее, ломать, рвать. Выжать из нее все, как из губки, заглянуть в любой ее уголок, как в собственной спальне, обшарить все полки, как у себя в шкафу. И что же? Он узнает ее тогда? Можно ли человеку до конца познать собственную душу? А если нет, как же можно тогда копаться в чужой?!
Но что повлекло его к Хормизде? Зачем он, когда она еще спала, усыпал ее порог привезенными из Египта розами и выращенными в теплицах лилиями – самыми нежными цветами, какие он только мог найти в цветочных лавках Виа Аппиа[207]? Отчего ему нравилось, когда ее платье касалось его или когда он случайно притрагивался рукой к ее руке? Зачем по утрам он следил, когда откроется ее окно? Почему по ночам не гасил своего светильника, пока сквозь ставни ее окна еще сочился свет?..
Он смотрел на сцену, но даже не заметил, как она преобразилась. Задний план целиком заняла гора Ида[208], поросшая травой, засаженная живым кустарником и деревьями, под сенью которых журчали настоящие ручьи. На склонах паслись настоящие козы; их стерег красавец Парис, стройный белокожий юноша; узкие бедра его были прикрыты набедренником с серебряным шитьем; на голове красовалась золотая тиара. За кулисами специальные служители, бронтефакторы, с помощью больших металлических листов и каменных ядер имитировали гром, предвещавший приближение бога. На сцене, танцуя, появился Меркурий, красивый белокурый мальчик в легкой, земляничного цвета хламиде; на голове – небольшие крылья в одной руке – кадуцей[209], в другой – золотое яблоко, которое он передал Парису. Величественно ступая, в сопровождении Диоскуров явилась Юнона[210], красавица с диадемой на голове и скипетром в руке; под звуки флейт она протанцевала перед Парисом обещание отдать ему Азию за яблоко красоты. Следом за ней вихрем влетела Минерва[211] со щитом и копьем, в шлеме, увенчанном масличными ветвями; вокруг нее – нагие демоны ужаса и страха плясали танец с мечами. Эта богиня в стремительном темпе дорической мелодии обещала пастуху воинскую славу. Наконец сладострастная ионическая музыка возвестила о выходе Венеры. Сперва выпорхнули крошки-купидоны с факелами и луками, за ними следовали улыбающиеся девушки, изображавшие Гор и Граций, а затем появилась и сама богиня, будто только что рожденная из морской пены и не успевшая еще прикрыть свою наготу.
Театр сотрясает овация, а Квинтипор видит маленькую Титу, разговаривает с ней. Собственно, это не разговор, поскольку она молчит, а говорит только он. Он не виноват; всему причиной то, что Хормизда очень напоминает ему Титу. Он видел и слышал только Титу, только ею любовался в движениях, в осанке, в разрезе глаз, в постановке головы, в смехе этой чужой девушки. И руки у нее такие же, как у Титы; ладони розовые, упругие, пальцы тонкие, гибкие, будто маленькие змейки; потому он и позволял им копаться в его волосах.
Флейты задышали мягкой лидийской мелодией. Венера в восхитительном танце обещала Парису самую прекрасную женщину в мире, и молодой пастух сдался, протянул ей золотое яблоко. Проигравшие покидали сцену с угрозами и проклятиями, а победительница – танцуя и ведя присудившего ей приз арбитра под руку, в веселом хороводе купидонов. В это время из вершины горы взмыл вверх фонтан вина, сваренного с шафраном, и, пока аромат его освежал накаленный воздух театра, гора постепенно ушла в пол.
Квинтипор сидел, низко опустив голову. Теперь он слушал, а говорила маленькая Тита. «Не лги, Гранатовый Цветок! У тебя даже уши покраснели. Не лги! Не меня ты искал и не мною любовался. Ты, как и я, из плоти и крови. Мне ты не мог простить, что у меня глаза горели, губы алели, сердце билось еще до того, как я узнала тебя. А ты уже знал меня, сердце твое уже билось вместе с моим, глаза твои уже закрывались вместе с моими, и каждая клеточка твоего тела, от спутанных волос до пяток дрожащих ног, помнила меня, и все-таки ты изменил мне, – потому что я – только лишь мечта, – изменил ради той, которая – плоть и кровь. Потому что, миленький, ты тоже – плоть и кровь, ты – мужчина, так же как я – женщина, и все мы подчиняемся одному ужасному закону, от которого, Гранатовый Цветок, тебя не может освободить сам император».
Квинтипор поднял голову. Что это? Неужели представление еще не начиналось? Тогда почему все притихли? Сначала он оглянулся назад, потому что в верхних рядах послышался какой-то приглушенный писк. Да, все сидят на местах и смотрят в ожидании на сцену. Он тоже посмотрел туда. В глубине ее был установлен большой крест; на кресте находился обнаженный человек с ослиной головой; из его бока струилась красная жидкость: может быть, краска, может быть – настоящая кровь. В подножье креста лежала дощечка с надписью греческими буквами: «Христос».
Квинтипор не нашел в этой сцене ничего любопытного. Видимо, в театре были и другие, разделявшие его мнение, так как кто-то крикнул:
– Давайте Генесия!
Десятки голосов тотчас поддержали это требование. Сотни, а потом и тысячи закричали, захлопали, затопали:
– Генесия! Давайте Генесия!
Из-за кулис появился актер в комической маске и, низко кланяясь, попросил публику быть снисходительной: через несколько минут архимим будет на сцене; за ним уже послан самый быстрый скороход.
– К какой сенаторше? – выкрикнул кто-то.
Публика захохотала. Один из сенаторов вскочил с места, очевидно собираясь протестовать, но театр загрохотал еще оглушительней, и он ограничился тем, что запустил в лицедея смоквой. Другие стали кидать на сцену объедки яблок, яйца… Актер, вопреки всему, выстоял, отвешивая публике глубокие поклоны. Но когда с галерей полетели редьки и луковицы, он повернулся и начал раскланиваться, теперь уже перед крестом, – стоя спиной к публике, которая захохотала удовлетворенно, особенно когда поняла, что комик все предусмотрел заранее. Он защитил маской не только лицо, но и затылок: сзади надел обычную трагическую маску.
Многие нашли этот трюк оригинальным. Актер же сумел еще усилить эффект, согнувшись в три погибели, так что комическая маска выглянула у него между ног.
– Пожалуйте! Святилище Януса открыто!
Поднялся хохот. Многие спрашивали у соседей, кто этот замечательный артист? Некоторые утверждали, что это – сам Генесий. Известие быстро облетело весь театр, и загремели аплодисменты, на этот раз уже не требовательные, а поощрительные.
– Браво! Браво! Генесий!
А прославляемый артист на самом деле стоял за кулисами. Требуемый ролью просторный белый балахон до щиколоток был уже на нем, но лицо оставалось ненакрашенным. Он был бледен и, видимо, очень нервничал. Тяжело дыша, он жестом велел своему невольнику вытирать у него со лба все время выступающие капельки пота. Другой прислужник, раскачивая ведро, спросил, можно ли начинать.
– Подожди немного. Ведь пришлось бежать. Дай отдышаться, – прислонился Генесий спиной к колонне. – И голова что-то разболелась.
Прижав ладони к вискам, он неподвижно смотрел прямо перед собой. Потом, глубоко вздохнув, сказал:
– Ну что ж, начнем!
На сцену вышел слуга с ведром и протянул его ослино-головому на кресте. Сейчас же вышел и Генесий и остановился испуганно посреди сцены. В пятидесятый раз играл он роль вероотступника-христианина в этой пьесе, высмеивающей безбожников, но никогда еще не было в его игре столько выразительности, в лице – столько искреннего страха. Даже широкий балахон не мог скрыть дрожи его тела, а выражение лица актера говорило о том, что каждый волосок его страшится ада.
– Замечательно! Изумительно! – слышалось отовсюду. – Без грима гораздо лучше!
Актер еще не открывал рта, а Квинтипор уже слышал его голос. Как в александрийской библиотеке: «Изволь, богиня с глазами Афродиты!..» И видел, как маленькая Тита улыбается ему, а он, молитвенно сложив руки, преклоняется перед ней.
«Не гляди на него, маленькая Тита, не слушай его! Обрати свое лицо сюда! Это говорю я, Гранатовый Цветок. Ты слышишь? Я не лгу, клянусь тебе деревом Клеопатры!.. И светлячками… И желтым цветком, что спал у тебя на груди! Может быть, и был такой момент, когда я отпустил твою руку. Когда почувствовал, что ты уже не держишься за мою. Когда услышал, что ты – счастливая жена. Но обижать не обижал тебя даже тогда, и за ужином откладывал для тебя первый кусок, как ты меня научила. А ведь какое мне дело до счастливой жены другого? Это уж – не моя маленькая Тита. Маленькая Тита – единственная и живет здесь, в моем дворце. О нет! Я имею в виду совсем не ту, чужую мне девушку. Той уже нет. Она существовала, пока ты гладила меня по голове ее рукой, пока ты укачивала меня на ее коленях. А теперь ее уже нет. Нет – с сегодняшнего заката. В ее комнате горел только один маленький светильник, и окна были еще открыты, и руки ее благоухали твоим ароматом, когда она приподняла мою голову и потянула ее к себе. Губы ее хотели моих, но мои – только твоих! Она не получила, маленькая Тита, чего хотела, потому что тогда я взглянул в окно и увидел, что звезда взошла. Знаешь – та звезда, наша с тобой? И я подумал, что ты в эти минуты молишься за меня и, значит, не можешь протягивать ко мне своих губ. И тогда я увидел, что перед моими – просящие, а не дающие губы, что голова моя на чужих коленях, что обнимают меня чужие руки, что смотрят на меня чужие глаза. И я вскочил, и убежал, и даже не слышал, звала ли меня та чужая девушка, потому что слышал только твой звонкий смех. Теперь скажи, маленькая Тита, виноват я перед тобой или нет?»