Земля обетованная - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, опера? — ироническим тоном спросил Вильчек.
— Нет, нет! По форме есть некоторое сходство с сонатой, хотя это не соната. Первая часть — впечатление, навеянное молкнущим, постепенно засыпающим городом. Понимаешь, глубокая тишина, нарушаемая едва уловимыми звуками, — их передают скрипки, — и на этом фоне флейта выводит щемяще-грустную мелодию, в ней словно слышатся стоны бездомных людей, замерзающих деревьев, изработавшихся машин, животных, которых завтра погонят на бойню.
И он стал тихо напевать.
— Блюменфельд, к телефону!
Он вскочил со своего места, а когда вернулся, у окошка его ждали два клиента.
Потом он записывал что-то в гроссбух и при этом бессознательно выстукивал пальцами мелодию.
— И долго вы сочиняли?
— Около года. Приходи в воскресенье, услышишь все три части. Я отдал бы два года жизни, чтобы услышать свое сочинение в исполнении хорошего оркестра. Да что там, полжизни бы не пожалел! — прибавил он, облокачиваясь на стол и глядя отсутствующим, невидящим взглядом на черневшие в окошках головы своих товарищей.
Вильчек принялся за работу. Служащие тихо разговаривали между собой, перебрасывались шутками, иногда раздавался взрыв смеха, но стоило хлопнуть входной двери или зазвонить телефону, и они тотчас замолкали. Звякали стаканы: между делом и болтовней пили чай, — в углу конторы на газе кипел чайник.
— Still[48], господа, старик приехал! — раздался предостерегающий голос.
Воцарилась тишина; все смотрели, как из экипажа вылез Гросглик и, стоя перед конторой, разговаривал с каким-то евреем.
— Кугельман, просите сегодня отпуск: старик смеется, значит, в хорошем настроении, — шепнул Вильчек своему соседу.
— Я вчера говорил с ним, он сказал: после баланса.
— Пан Штейман, напомните ему о наградных.
— Чтоб он сдох, этот черный собака.
Раздался тихий смех, который тотчас оборвался: в контору входил Гросглик.
Во всех окошках показались почтительно кланявшиеся головы, и в конторе наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь шипением кипящего чайника.
Рассыльный принял у банкира шляпу, подобострастно помог снять пальто.
— Господа, произошло страшное несчастье, — сказал банкир, потирая руки и разглаживая иссиня-черные бакенбарды.
— Избави Боже, не с вами? — послышался чей-то испуганный голос.
— Что случилось? — воскликнули все разом, изображая беспокойство.
— Что? Большое несчастье, очень большое… — повторил банкир плачущим голосом.
— На бирже упал курс акций? — тихо спросил поверенный фирмы, выходя из-за перегородки.
— Сгорел кто-нибудь незастрахованный?
— Красавцев американских рысаков украли?
— Не болтайте глупостей, пан Пальман, — строго сказал банкир.
— Но что же все-таки произошло, пан Гросглик? — умоляющим тоном допытывался Штейман. — Мне даже нехорошо сделалось.
— Ну, упал…
— Кто? Откуда? Где? Когда? — послышались тревожные вопросы.
— Со второго этажа упал ключ и выбил себе зуб… Ха-ха-ха! — засмеялся довольный Гросглик.
— Как это остроумно! Как остроумно! — смеялись конторские служащие, хотя слышали эту глупую шутку раз десять в году.
— Шут гороховый! — пробормотал Вильчек.
— Ну что ж, он может позволить себе такую роскошь, — прошептал Блюменфельд.
Гросглик прошел через контору в обставленный с большой роскошью кабинет с окнами во двор.
Красные обои с золотым багетом гармонировали с мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой.
Большое венецианское окно, задрапированное тяжелыми портьерами, выходило в узкий двор, стиснутый с двух сторон служебными постройками, а с третьей замкнутый квадратным зданием фабрики.
Гросглик с минуту смотрел на беспрерывно движущиеся поперек двора трансмиссии, на длинную очередь мужчин и женщин с большими узлами за спиной у одной из дверей. Это были надомники: они брали на фабрике пряжу и на ручных станках ткали платки.
Потом открыл вделанную в стену большую несгораемую кассу и, проверив ее содержимое, выложил пачки бумаг на стол у окна, предварительно заслонив его желтым экраном. И лишь затем сел и позвонил в звонок.
Тотчас явился поверенный фирмы с толстой папкой бумаг.
— Что слышно, пан Штейман?
— Ничего особенного. Ночью сгорел А. Вебер.
— Знаю. А что еще? — спрашивал он, внимательно просматривая бумаги.
— Прошу прощения, но мне больше ничего неизвестно, — извиняющимся тоном отвечал тот.
— Немного же вы знаете, — буркнул банкир и, отодвинув в сторону бумаги, нажал два раза кнопку электрического звонка.
Вошел главный кассир.
— Что нового, пан Шульц?
— В Балутах убили двух рабочих, у одного распорот живот.
— А мне какое дело? Этого товара всегда хватает с избытком. Что еще?
— Я слышал утром: у Пинкуса Мейерзона дела плохи.
— Двадцатью пятью процентами отделаться хочет. Принесите его счет.
Шульц поспешил исполнить распоряжение своего патрона.
— Несостоятельным задумал себя объявить? На здоровье! Нам это ничем не грозит, — посмеиваясь, прошептал Гросглик, внимательно просмотрев счета. — Я уже полгода видел, что он мается: не знает, как подступиться к этому, — прибавил он.
— Верно, я сам слышал, как вы говорили Штейману.
— У меня на это нюх. Я всегда говорю: лучше один раз вычесаться хорошенько, чем все время скрести голову. Ха-ха-ха! — рассмеялся он, довольный своей шуткой. — Ну, а еще что?
— Ничего. Мне кажется, вы сегодня неважно выглядите.
— Вы дурак, пан Шульц, и я вынужден буду снизить вам жалованье! — раздраженно вскричал он, а когда тот вышел, стал внимательно разглядывать в зеркало лицо, легонько пощипывая пухлые щеки, потом высунул и осмотрел язык.
«Да, что-то он мне не нравится. Надо посоветоваться с доктором», — подумал он и позвонил три раза.
Вошел Блюменфельд с пачкой корреспонденции и счетов.
— Что новенького, пан Блюменфельд?
— Вчера умер Виктор Гюго, — робко сказал музыкант и стал громко читать какой-то отчет.
— А наследство большое оставил? — воспользовавшись паузой, спросил банкир, рассматривая свои ногти.
— Шесть миллионов франков.
— Немалые деньги. В каких бумагах?
— В трехпроцентных французских облигациях и акциях Суэцкого канала.
— Бумаги солидные. А чем он занимался?
— Литературой…
— Литературой? — удивленно переспросил банкир, разглаживая бакенбарды и вскидывая глаза на Блюменфельда.
— Это был великий поэт, великий писатель…
— Немец?
— Нет, француз.
— Ах да, вспомнил: это он написал роман «Огнем и мечом»[49]. Мери мне как-то читала, очень интересно.
Блюменфельд не стал возражать; он прочел письма, набросал под диктовку ответы и, собрав бумаги, направился к двери, но банкир кивком головы задержал его.
— Кажется, вы играете на пианино?
— Я кончил консерваторию в Лейпциге и фортепианный класс Лешетицкого[50] в Вене.
— Очень приятно. Я очень люблю музыку, особенно нравятся мне восхитительные куплеты, которые Патти пела в Париже. О, вот это… — и он стал тихо напевать арию из какой-то пошлой оперетки. — У меня хороший слух, не правда ли?
— Великолепный! — сказал Блюменфельд, глядя на его большие уши в синих прожилках.
— Мне вот что пришло в голову: почему бы вам не позаниматься с моей Мери. Уроки ей давать не надо — она и так хорошо играет, — просто вы будете сидеть рядом и следить, чтобы она не ошибалась. Сколько вы берете за час?
— Сейчас я даю уроки дочери Мюллера. Он платит мне три рубля в час.
— Три рубля! Зато вам приходится тащиться на другой конец города, в халупе сидеть… и разговаривать с этим хамом Мюллером тоже удовольствие небольшое… а у меня вы во дворце будете сидеть.
— Там я тоже сижу во дворце, — промямлил Блюменфельд.
— Ну, ладно, там видно будет. Как говорится: свои люди, сочтемся, — сказал он в заключение.
— Когда мы начнем?
— Приходите сегодня после обеда.
— Хорошо, пан Гросглик.
— Позовите ко мне Штеймана.
— Сейчас, пан Гросглик.
Вошедший Штейман с беспокойством ждал распоряжений патрона.
Гросглик, засунув руки в карманы, молча прохаживался по кабинету, потом долго разглаживал бакенбарды и наконец решительно заявил:
— Я давно хотел вам сказать: меня раздражает постоянный звон стаканов и шипение газа.
— Пан Гросглик, мы приходим очень рано и вынуждены поэтому завтракать в конторе.
— И кипятите чай на газе. А кто за газ платит? Я! На мои деньги вы целыми днями распиваете чаи. Это какая-то нелепость! С сегодняшнего дня вы будете платить за газ.
— Но вы ведь тоже пьете…