Hermanas - Тургрим Эгген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были воспитаны на страшных историях об условиях содержания в американских тюрьмах, и я спросил, было ли в них действительно хуже, чем в «Агуас-Кларас». Мутула отсидел полтора года за грабеж в местечке под названием «Рикерс-Айленд».
— Ты в своем уме? — воскликнул он. — Американские тюрьмы — это роскошные отели по сравнению с этим. Там чисто, зэкам дают настоящую одежду, хорошую еду… Если бы у меня была возможность, я бы тут же уехал отбывать свой срок там.
— Так почему же ты не потребовал высылки с Кубы? — спросил я.
— Это невозможно. Если бы кто-то из нас, американских диссидентов, повернулся спиной к рабочему раю, для Фиделя это стало бы большим пропагандистским ударом. Поэтому мы обречены умереть здесь. Я поддерживаю связь кое с кем, и они сделали все, чтобы попасть домой, но безрезультатно. Это ад, друг мой. Единственное, что роднит тюрьмы в США с местными, так это то, что большинство заключенных — черные. Кажется, что империалисты и коммунисты сходятся во мнениях как минимум по одному вопросу: что черному человеку место в тюрьме.
Забавно. На это я не обращал внимания. Но он был прав. Только мы, контрреволюционеры, все без исключения были белыми.
— Мутула, — спросил я однажды, — а ты не хочешь позаниматься со мной английским?
И я стал учиться. Как хорошо было снова пользоваться мозгами. А английский мог пригодиться.
В краткосрочной же перспективе самым важным было то, что у Мутулы имелись хорошие связи. Его регулярно навещали, а поскольку он сидел за «обычное» преступление, то цензура особенно не интересовалась тем, что он отправлял и что получал. У Мутулы был доступ к наркотикам, что ставило его на вершину социальной лестницы блока D. Я относил ему всю свою корреспонденцию и через несколько дней получил первое письмо, переданное лично одним из революционных экс-соратников Мутулы.
Оно было не от Миранды. Лучше. Рубен Элисондо писал мне из Мексики. Мои книги прекрасно продавались и вызвали большой интерес и там, и в Аргентине, особенно после моего ареста. Уже началась кампания за мое освобождение. Они знали, где я нахожусь. «Международная амнистия» занялась моим делом, и на кубинские власти оказывалось давление на разных уровнях. Я мог помочь, написав в деталях об условиях содержания в тюрьме и об обращении со мной и передав письма через надежные каналы. Кастро довольно часто освобождал политических заключенных, тут же депортировав их из страны, и в этом случае меня с радостью ждали в Мексике. Я не должен терять надежду.
Я торжественно сжег письмо. Оно было слишком многообещающим для того, чтобы стать туалетной бумагой.
23
Программа перевоспитания
Что-то случилось. Я понял это, когда Фелипе внезапно перевели из моей камеры. Его собирались послать в другую тюрьму. Мы делили с ним эту вонючую тесную нору полтора года, и единственное, что он сумел сказать, когда нашему сожительству пришел конец, это «О’кей». Мне необычайно повезло с Фелипе.
Новый сокамерник был совершенно другим. Его звали Оливеро, он чуть ли не с порога заявил, что «политический», и собрался затеять со мной дискуссию. Похоже, агент. Дружба с Эрнаном научила меня многому: я не позволю обмануть себя еще раз.
Если наблюдать за мной стало так важно, что они решили поместить агента в одну камеру со мной, значит, на воле разворачивались серьезные события. Я отправил три длинных письма через соратников Мутулы, и одной из целей наблюдения было, конечно, выяснить, как я это сделал.
От неграмотного Фелипе я никогда не скрывал, чем занимаюсь. В начале, когда регулярные переводы меня в изолятор должны были скрыть обыски в камере, они не находили ничего, кроме незаконченных любовных посланий. Наверное, со временем им надоело. Писчую бумагу достать было непросто, но можно. Ее покупали на тюремной бирже. К тому же я полюбил толстые политические трактаты, которые нам рекомендовали читать: Маркс, Энгельс, Ленин, Че и так далее. Они были напечатаны на тонкой бумаге, а в самом конце этих книг часто имелись пустые страницы для заметок. Я просто глотал политическую литературу. Каждый раз книги возвращались в библиотеку на несколько граммов легче.
Теперь все усложнилось. Но какое-то время я мог не беспокоиться. Письма были отосланы. Я описал судебный процесс, обрисовал условия в «Агуас-Кларас», и теперь оставалось только ждать, когда мои записки начнут приносить пользу. Было очевидно, что это уже произошло.
Было и еще одно изменение: программа перевоспитания стала более интенсивной. Теперь я занимался ежедневно. Как заявляют власти, целью системы исправительных учреждений является реабилитация и дальнейшее образование заключенных. Политическое перевоспитание обязательно для всех, а вот интенсивность его варьируется. Некоторым удается вообще избежать занятий, согласившись на тяжелую работу, но мне этого никогда не предлагали. С этих пор перевоспитание началось по полной. Правда, все, что нам вдалбливали, я уже учил в школе.
За политическое перевоспитание отвечал подполковник Очоа. Очоа владел секретом, как из самого безнадежного сырья сделать яростного социалиста: все дело в громкости. И вот он орал нам, а мы должны были проорать ему в ответ: «Да здравствует Фидель!», «Социализм или смерть!», «Родина или смерть!», «Пока мы едины, мы непобедимы!». И снова, и снова, и снова. Двадцать раз, тридцать раз… он отбивал ритм указкой по столу и никогда не уставал. Пока мы стояли по стойке «смирно» и орали лозунги, подполковник ходил между рядами и высматривал отлынивающих.
У перевоспитания была и теоретическая часть. Нас разделили на учебные группы для изучения речей Фиделя Кастро и лекций на политические темы, после чего мы сдавали экзамены. На них проверяли знание дат революционных событий или биографии и произведений Хосе Марти. (Я, естественно, хорошо знал все это, а также про историю Плая-Хирон, о которой тоже часто спрашивали.) Поскольку все заключенные должны были пройти программу перевоспитания, а половина из них была обыкновенными негодяями, светила науки не принимали участия в ее разработке. Некоторые вопросы были вообще по математике. По какой-то неведомой причине мне запомнился такой: «Для увеличения производства молочных продуктов революция стала стимулировать увеличение поголовья коз в горных районах на юго-востоке острова. Если одна коза даст шесть литров молока в день, сколько литров дадут четыре козы?»
Вообще-то интересно, куда деваются эти молочные продукты. В последний раз я ел масло во время нашего с Мирандой свадебного путешествия. Сыр тоже встречался нечасто.
— Тем, кто добьется успехов в изучении материалов, увеличат порции еды, — сообщил подполковник Очоа на одном из занятий, когда мы отвечали совсем уж плохо. На самом деле это неправда. Насколько я знал, в моих проверочных работах не было ни единой ошибки, но мои порции не увеличивались. И все это выкрикивание лозунгов стало действовать мне на нервы. Промывание мозгов. Я просыпался среди ночи от собственного крика: «Родина или смерть!»
Мой друг Мутула, который считался «строптивым» и поэтому перевоспитывался так же интенсивно, как и я, полагал, что мы должны восстать. Я уже немного говорил по-английски, так что время от времени мы перебрасывались парой фраз на языке врага.
— Да пошел этот крик на хрен, — сказал он. — В соответствии со Сводом принципов защиты всех лиц, лишенных свободы, принятым ООН, это пытка. К тому же, когда тебя заставляют повторять государственную пропаганду, это является посягательством на твои права политического заключенного.
Мутула уже сидел раньше, поэтому знал свои права. Так что же нам делать?
— Я предлагаю голодать, пока нас не избавят от занятий, — сказал он.
До сих пор я был образцовым заключенным. И тем не менее никто не спешил похвалить или наградить меня за это, так зачем же соблюдать правила? Я согласился. Мы поговорили с другими и завербовали еще несколько человек. В тот вечер я вернулся и рассказал своему сокамернику Оливеро, что мы объявили голодовку в знак протеста против занятий по перевоспитанию. Он будет участвовать? С моей стороны это было чистым садизмом. Конечно, Оливеро выразил энтузиазм. Он присоединяется. Вместе с ним нас стало шестеро. Мы стали «плантадос», как в старину уважительно называли несгибаемых политических узников.
Отказаться от полусгнившей картошки, риса и миски caldo loco[73], как мы называли неопределимый суп, было не слишком большой жертвой. Сначала я просто пришел в удивительное возбуждение, а в голове появилась легкость, почти эйфория. Мутула говорил, что чувствует то же самое, что от отсутствия еды он становится выше. Через некоторое время эйфория закончилась, и я стал замечать, что слабею. Я часто задыхался и испытывал головокружение. И вопрос с занятиями решился сам собой: мы не могли стоять на ногах и уж тем более кричать, поэтому нас освободили от учебы, но так и не дали никаких гарантий того, что это надолго. Поэтому мы продолжили акцию. Мой сокамерник изо всех сил притворялся голодным и обессилевшим, это было патетично. Я совсем перестал с ним разговаривать.