Пути в незнаемое. Сборник двадцатый - Юрий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пугачев говорил с народом поразительно сильным языком (в свое время произведшим большое впечатление на Пушкина). Вот как он говорил: «Великим богом моим на сем свете я, великий государь император Петр Федорович, ис потерянных объявился, своими ногами всю землю исходил […]. Слушайте: подлинно мы государь!» Или: «Божьего милостию мы, великий император и самодержец Всероссийский, всемилостивейший, правосуднейший, грознейший и страшнейший, прозорливый государь Петр Федорович!» Или: «Заблудившия, изнурительные, в печали находящиеся, по мне скучившиеся!.. Без всякого сумнения идите…» Могло ли тут не забиться надеждой мужицкое сердце — ведь горячие и искренние слова. А он еще и обещал: «Тех, кто сам видит мое благородное лицо и прекрасный образ […] и честию верит мне, таких людей, конечно, я буду жаловать». А чем? «Жалуем сим имянным указом с монаршеским и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков, быть верноподданными рабами собственной нашей короне: и награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами (раскольничий мотив. — О. Ч.), вольности» и свободою и вечно казаками, не требуя рекрутских наборов, подушных и протчих денежных податей, владением землями, лесными, сенокосными угодьями и рыбными ловлями и соляными озерами без покупки и без оброку; и свобождением всех от прежде чинимых от злодеев дворян и от градщких мздоимцов-судей крестьяном и всему народу налагаемых податей и отягощениев».
А впрочем, и угрозы тут были более чем убедительные и касались не только дворян: чтобы ослушники «милосердия б уже не просили […], для чего точно я присягаю именем божьим, после чего прощать не буду, ей, ей». Или и того убедительней: «А в противность поступков всех, от первого до последнего, в состоянии мы рубить и вешать».
После неистовых речей пугачевской ставки странно (и даже отчасти смешно) читать разумные екатерининские манифесты, где все идет по порядку, все своим чередом и разделено на пункты. Пункт «А» начинается издалека: «Нет, да и не может быть в свете общества, кое не почитало бы первым своим блаженством учреждения и сохранения между разными и всеми частями и степенями граждан внутреннего благоустройства, покоя и тишины, равно как нет же и бедственнейшего пути к разрушению и пагубе общества, как внутренние в них раздоры и междоусобия». Этот ритм после бешеных пугачевских речей кажется не только бедным, но и заунывным. Главное, Екатерине нечего сказать народу, нечего обещать. А Пугачев обещал свободу и землю.
«Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — не раз скажет Пушкин. Все так. Но когда мы сталкиваемся с живой картиной крепостнических нравов, когда видим ту кухарку (воспоминания майора Данилова), которая, пока барыня кушает ею изготовленный борщ, лежит истязаемая на полу — так барыне вкуснее; или тех мужиков, что стоят на коленях, а барин, тоже ради развлечения, щелкает их по лбу так, что мутится их разум; или невесту, которую в день свадьбы барчуки тащат в сарай (Радищев), — разве не жаждет наша душа услышать стук копыт пугачевской конницы?
«Еще носилась около сего времени одна странная история, — пишет Болотов, — не только о бесчеловечии, но о сущем варварстве одной нашей дворянской фамилии, жившей в здешнем уезде и делающей пятно всему дворянскому корпусу». И рассказывает со всей присущей ему основательностью о том, как в помещичьей семье погибла крепостная девушка-кружевница. Она дважды бежала от зверей хозяев, «но, по несчастью, опять отыскана и уже заклепана в кандалы наглухо; а сверх того надета была на нее рогатка, и при всем том принуждена была работать в стуле, кандалах и рогатке и днем плесть кружева, а ночевать в приворотной избе под караулом и ходить туда босая. Сия строгость сделалась наконец ей несносною и довела ее до такого отчаяния, что она возложила сама на себя руки и зарезалась, но как горло не совсем было перерезано, то старались сохранить ей жизнь, но, разрубая топором заклепанную рогатку, еще более повредили, так что она целые сутки была без памяти. Со всем тем не умерла она и тогда, но жила целый месяц, и хотя была в опасности, но кандалы с нее сняты не были, и она умерла наконец в них, ибо рана, начав подживать, завалила ей горло».
Представим себе, что в поместье вошел Пугачев и спас девушку, — разве это не было бы счастьем? А если бы не успел, отомстил тем, кто ее замучил, — разве возмездие это не было справедливым?
Но в том-то и дело, что пугачевцы, ворвавшись в поместье, верные своей программе истреблять дворянство под корень, наверняка бы повесили всю помещичью семью вместе с малыми детьми — сколько их в списках погибших…
Пугачевщина — одно из самых мучительных событий нашей истории. Благородное движение за народную свободу, принявшее форму зверской расправы. Необходимое, потому что крестьянам больше терпеть было нельзя и потому что это был единственный доступный народу способ противостоять дикому произволу. И неизбежное, но бессмысленное, так как победить не могло. И осмысленное, так как сильно напугало помещиков! А если бы победило? Когда Пугачев осаждал Оренбург, он поклялся повесить жившую там семью отличившегося при обороне капитана Крылова. «Таким образом, — пишет Пушкин, — обречен был смерти и четырехлетний ребенок, впоследствии славный Крылов». В другом месте своей «Истории пугачевского бунта» Пушкин рассказывает, как Державин едва ушел от пугачевской погони, и действительно, будь лошадь Державина менее резва, недосчиталась бы наша культура великого поэта. Да и с самим Пушкиным неизвестно еще как бы дело обернулось, если учесть, что пугачевцы побывали в имении Пушкиных, самого хозяина Льва Александровича (деда поэта) с семьей дома не было, и они повесили дворового человека.
К слову сказать, потому-то, наверно, так мучительно и болезненно внутреннее противоречие Радищева, потому он и мечется так между жаждой справедливого народного восстания и пониманием всего связанного с ним кровавого ужаса, что жегший его совесть крестьянский вопрос был в ту пору неразрешим.
Одни из самых интересных воспоминаний о пугачевщине — это мемуары Дмитрия Мертваго, который четырнадцатилетним мальчиком оказался в водовороте крестьянской войны.
Помещики, жившие в Поволжье недалеко от Алатыря, уже получали грозные предупреждения, но с места не двигались, все еще надеясь, что «злодей далеко, а правительство сильно и примет меры». И вдруг, как раз когда в семье праздновали именины матери, пришло письмо от соседа, который сообщал, что Пугачев в тридцати верстах. Мертваго кинулись было в Алатырь под защиту правительственного гарнизона, но по дороге узнали, что самозванец уже там и народ встречает его хлебом-солью. «Весть эта была громовым для нас ударом; надо было бежать, а куда, бог знает». Скоро стало ясно, что в деревнях им оставаться нельзя, что здесь повсюду ждут Пугачева, и они пустились в лес, в густую чащу, где и обосновались на какой-то поляне, построив себе шалаш. «Так пробыли (мы трое суток, не слыша ничего, кроме птичьего крику. В продолжении этого времени почтенный родитель мой делал нам наставления, основанные на чистой добродетели, говорил нам, что спокойствие человека составляет все его блаженство, что оно зависит от согласия поступков его с совестью, что, нарушив это согласие для каких бы то ни было выгод, потрясает он то драгоценное спокойствие, которого ничто заменить не может […]. Потом, прогуливаясь наедине со мной, говорил он, что если случится ему проститься со мной навеки, то помнил бы я слова его и наставлял бы братьев, которые были гораздо моложе меня, чтобы радел о своей душе и сердце и строго замечал свои склонности и поступки […] и, наконец, заклинал меня быть достойным имени его, угрожая в противном случае божеским наказанием».
Этот разговор на поляне в лесу, когда кругом гудело пламя пугачевщины, мы запомним — к нему нам предстоит вернуться.
Крестьяне, окружив лагерь, напали на него со всех сторон, люди разбежались, дочери под руки утащили мать в лес, «злодеи кинулись на батюшку. Он выстрелил из пистолета, и хотя никого не убил, но заставил отступить, и, схватив ружье, лежавшее возле него, и трость, в которую была вделана шпага — не видя никого из своих около себя, побежал в чашу леса, закричав нам: «Прощай, жена и дети!» Это были последние слова, которые я от него слышал».
Мальчик долго блуждал один по лесу, встретил маленьких братьев с няней, они все вместе переночевали в лесу, а утром вышли на дорогу. «Уже солнце высоко поднялось, когда приблизились мы к речке, берегом которой шла дорога; прелестные места кругом, небольшие полянки, приятный утренний воздух и повсеместная тишина заставили было нас забыть ужасное наше положение, но вдруг услышали мы страшный крик: «Ловите, бейте!» Я схватил за руку одного брата, бросился к речке и скрылся в густой траве у берегов, а няня с меньшим братом моим побежала по дороге. Злодеи, приняв ее за дворянку, погнались за нею, и один из них ударил ее топором; в испуге она подставила руку, которая, однако, ее не защитила; острие, разрубив часть ладони, вонзилось в плечо; страшный крик сильно тронул мое сердце. В то же время слышу я вопль брата, которого схватили и спрашивали, куда мы побежали», — и юный Мертваго вышел из укрытия.