ПСС. Том 29. Произведения 1891-1894 гг. - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
№ 14 (рук. № 5).
(Сочтите все богатства, сосредоточенные в столицах, — в Петербурге, в Москве, в губернских городах, да тут же, среди голодных, в великолепных домах помещиков со всей роскошью европейской жизни, с садами, цветниками, лаун–теннисами, охотами, конными заводами, экипажами, туалетами — и подумайте только о том, кто всё это сделал и делает.) Все эти дворцы, театры, музеи, вся эта утварь, все эти богатства, всё это выработано этим самым голодающим народом, который делает все эти ненужные для него дела только потому, что он этим кормится, т. е. всегда этой вынужденной работой спасает себя от голодной смерти.
№ 15 (рук. № 5).
Нам, взрослым, если мы не сумасшедшие, можно, казалось бы, понять, откуда голод народа.
Прежде всего он — и это знает всякий мужик— он 1) от малоземелья, оттого, что[69] половина земли у помещиков и купцов, которые торгуют и землями и хлебом.
2) от фабрик и заводов с теми законами, при которых ограждается капиталист, но не ограждается рабочий.[70]
3) от водки, которая составляет главный доход государства и к которой приучили народ веками.
4) от солдатчины, отбирающей от него лучших людей в лучшую пору и развращающей их.
5) от чиновников, угнетающих народ.
6) от податей.
7) от невежества, в котором его сознательно поддерживают правительственные и церковные школы.
№ 16 (Из письма к И. И. Гроту от 23 октября 1891 г.).
[Народ] голоден, потому что мы слишком сыты.
Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть того промышленные, торговые народы, кормящиеся колониями, как англичане. Благосостояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидна, что наше богатство обусловливается его бедностью или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден.
* № 17 (рук. № 7).
Всё дело в распределении. Если есть бедный, то всегда только потому, что распределение, производимое законами о приобретении собственности, труде и отношениях сословий, неправильно; и потому, чтобы исправить это неправильное распределение, надо устроить иное. Взять же у богатых и бросить это в сторону бедных не значит сделать новое распределение, а значит — сделать только большую путаницу в старом распределении.
Как бы хорошо и просто было разрешить вопросы роскоши и нищеты тем простым средством, чтобы взять немного у богатых и поделить бедным.
Так бы это хорошо было и просто!
Я сам когда–то думал, что это так.
Но, не к несчастью, а к счастью, это не так.
Казалось бы, маленькое неудобство, — но никак нельзя обойти его, нельзя распределить.
* № 18 (рук. № 5).
Газеты и журналы с чрезвычайным пафосом описывают совершающееся и имеющее совершиться бедствие, (и общество относится к нему совершенно равнодушно. Это факт, который нельзя отрицать) все друг друга укоряют в равнодушии, и все остаются совершенно равнодушны. Жизнь людей общества не подвергается никаким изменениям и продолжает течь по–старому.
В самых голодных местностях, у помещиков среди голодных деревень те же сады, цветы, прогулки, катанья, охоты. Ни в какой год я не видал столько охотников, разъезжающих с сотнями собак по голодным деревням, как в нынешнем.
Люди остаются вполне равнодушны. Я говорю про огромное большинство. Исключения только подтверждают правило.
И я не говорю этого в осудительном смысле, а говорю просто то, что есть.
* № 19 (рук. № 2).
В нашем обществе лет 30 тому назад появилось нечто в роде не моды, но непрестан[ного?] требования приличия, состоящего в исповедании любви к меньшому брату, т. е. к народу. Считается, что всякий должен любить и уважать народ, всегда говорить не только с сочувствием к самому народу, сколько, главное, к его эксплоататорам, к кулакам, к Разуваевым и Колупаевым, считая, что кулаки такие всегда живут по деревням, торгуют вином и хлебом и носят рубашку навыпуск, чего мы не делаем. Только редкие люди русского интеллигентного общества[71] не признают этого исповедания, прямо говоря, что они к народу никаких чувств не имеют, кроме желания, чтобы мужик работал.
Люди такого рода постоянно укоряют других за несочувствие к народу и вследствие того, что они укоряют других, они сами убеждаются в своем сочувствии. Я 30 лет ругаю людей за несочувствие народу. Какого же еще доказательства, что я сочувствую ему?
Это–то приличие сочувствия к народу и есть та ложь, распространенная в нашем общество, к[оторая] и производит то странное явление всеобщего исповедания любви к народу и совершенного равнодушия к нему во время страшного постигшего его бедствия. Сочувствия этого к народу в нашем интеллигентном обществе нет и не может быть, потому что вся жизнь интеллигентного общества построена так, что для удовлетворения потребностей их жизни необходима бедность и нужда народа. Для того, чтобы существовали все предметы потребления от табаку, спичек и белого хлеба до зеркал, бронзы и железных дорог, необходимо, чтобы люди были так бедны, чтобы губили свои жизни на этих работах.
Большинство людей нашего времени считает приличным исповедывать любовь к меньшому брату, и так как все они обманывают себя и друг друга, то обман этот и не разоблачается: каждый не обличает другого, чтобы его не обличили, и обман укореняется. Все люди нашего общества смело говорят про свою любовь к народу, к меньшому брату, а между тем этой любви нет и не может быть.
№ 20 (рук. № 7).
Мы уверяем себя и других, что мы очень озабочены голодом, что мы встревожены положением русского народа, что мы готовы на всякие жертвы, а между тем нашей жизнью показываем, что всё это одни слова и что мы лжем, говоря это, смело лжем, потому что ложь эта сделалась условною, общею всем ложью. И никто не изобличает один другого, чтобы его не изобличили.
Если свести вместе то, что писалось и пишется в газетах о теперешнем положении русского народа, то получится приблизительно следующее: сорок миллионов русских людей голодают и помочь этой беде почти нет возможности. Хлеба в России, если даже допустить, что весь тот хлеб, который есть, попадет голодным, чего допустить невозможно, — хлеба все–таки недостанет одной четвертой той части, которая нужна для прокормления всех голодающих.
Купить и привезти из–за границы требуемый хлеб так, чтобы он пришел к нам по доступным ценам, мало вероятий, и потому четвертая часть сорока миллионов, т. е. десять миллионов, людей находятся в опасности голодной смерти.
Голодные смерти, по сведениям газет и слухам, уже начались. Были такие случаи, что матери приводили детей в волостные правления и бросали их там, говоря, что им нечем кормить их.
Рассказывают про мать, которая убилась со своими детьми; другая повесилась, чтобы не видеть умирающих детей. Описывают трех детей, умерших от голода. Во многих местах люди болеют, пухнут от голода, распространяется повальный голодный тиф, теперь, в теплое осеннее время. Что же будет зимою, когда наступят холода в тех местах, где топят обыкновенно соломой, которой нет в нынешнем году, и в которых дров нельзя достать ближе 100, 150 верст?
Мы все читаем это, или если не читаем, то неизбежно слышим это, из приличия пожимаем плечами, вздыхаем, делаем маленькие жертвы деньгами, говорим: «да, ужасно!» и продолжаем нашу обычную жизнь.
Если и есть люди и учреждения, которые жертвуют деньги, и если есть другие, служащие в администрации и земстве, которые заняты делом продовольствия нуждающихся, скупают хлеб, продают его по удешевленным ценам, делают списки дворов и т. п., то все–таки, несмотря на денежные жертвы, которые делают некоторые, и на заботы служащих о продовольствии, общество наше, т. е. все люди, и жертвующие и не жертвующие, и служащие и не служащие, остаются, несмотря на взаимные обвинения друг друга в равнодушии, совершенно спокойны и равнодушны к совершающемуся и предстоящему, по предположениям, — страшному, никем не отрицаемому бедствию.
Я говорю, что общество остается совершенно равнодушно к предстоящему бедствию, не потому, что мне так кажется и хочется так говорить, а потому, что есть всем известный и несомненный признак неравнодушия, который теперь отсутствует в русском обществе.
Только тогда мы все знаем, что человек неравнодушен и истинно сочувствует совершившемуся или имеющему совершиться, когда известие это изменяет его жизнь: когда он перестанет делать то, что делал, есть, как он ел, спать, как он спал, жить, как он жил. Тем более признак этот равнодушия или неравнодушия относится к событию еще не совершившемуся, а только угрожающему.
Если человек, за обедом получив известие о том, что человек тонет в реке подле его дома, продолжая обедать, делает распоряжение о том, чтобы выдать веревку, которая нужна для спасения тонущего, то, что бы он ни говорил о своем сочувствии тонущему, мы не верим ему и знаем, что он равнодушен к совершающемуся событию. Такое равнодушие царствует в нашем обществе теперь к тому бедствию, которое описывают и предсказывают газеты. Люди, продолжая обедать, показывают свое сочувствие тем, что не жалеют ни времени, потраченного на распоряжения о веревке, ни самой веревки. Жизнь людей нашего общества продолжает свое обычное течение: те же концерты, театры, — если нет балов, то только благодаря примеру государя, — те же обеды, наряды, скачки, лошади, экипажи, охоты, выставки, цветы, романы и т. д. Жизнь нисколько не изменилась и не подогнулась под существующее бедствие, а напротив, голод подогнут под общее течение жизни, голод fait les frais de la conversation[72] в гостиных, наполняет столбцы газет и составляет интересный сюжет корреспонденции, служит поводом к устройству базаров, театров, концертов, сборников. Не только жизнь не изменилась, чтобы служить голоду, но голод сделался нужною частью жизни; голод занял то место современного модного предмета увлеченья, которое всегда нужно чем–нибудь наполнить. И это не может быть иначе: голод касается не нас, а, как нам представляется, людей совершенно чуждых нам, связанных с нами только отвлеченным представлением, что они и мы — русские.