Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О! Пьеса Мендрона! — ответил он. — Вы и представить себе не можете, какая это пошлость! Опять адюльтер, — в конце концов, это омерзительно! Просто невероятно, что публика, которую пичкают подобной пищей, терпит все это и не взбунтуется. Право же, наши жалкие психологи своими бесконечными панихидами доконают старое общество, предоставив ему тонуть в грязи!.. Поверьте, я не изменил своих воззрений. Лишь монастырский устав, и притом самый строжайший, способен убить соблазн. И только сам господь бог во имя конечного блага разрушит мир.
Заметив вдруг удивленный взгляд Матье и, вероятно, поняв, что тот помнит его еще в прежней роли модного салонного романиста, который проповедовал гибель великосветского общества и его же эксплуатировал, Сантер поперхнулся и добавил:
— Я удрал из театра… Погода прекрасная, моя карета ждет у подъезда, не хотите ли посмотреть выставку пастелей?
— О нет, мой дорогой, я-то, во всяком случае, не хочу! — развязно ответил Сеген. — Пастели нагоняют на меня скуку. Посмотрите, не свободна ли Валентина.
И жест, сопровождавший эти слова, свидетельствовал о том, что доверчивый муж отдает другу свою жену, не желая ни во что вникать. Десятки раз, охваченный звериной ревностью, он готов был убить Валентину, обвиняя ее в самых грязных изменах, и вопреки логике терпел одного лишь Сантера: вероятно, он сам не сумел бы разумно объяснить почему, — может быть, Сантер просто не шел в счет или же, быть может, Сеген, долго не знавший об отношениях Сантера и Валентины, со временем свыкся с совершившимся фактом. И особенно с тех пор, как ему пришла в голову прекрасная мысль ввести любовника жены в дом, чтобы развязать себе руки. Он позволял Сантеру приходить в любое время, располагаться здесь, как у себя, выезжать и возвращаться вместе с Валентиной, и они, как и прежде, в качестве добрых друзей смеялись и болтали втроем, с изяществом вкладывая в каждую свою фразу ноту разочарования и тоски.
— Я вовсе не настаиваю на пастелях. Давайте придумаем что-нибудь другое. Главное, убить время. Мен-пион окончательно доконал меня своим первым актом. Боже! Бывают же такие дурацкие дни!
— Если бы только дурацкие! Сириус болен! Что же теперь станется с моей конюшней, все там окончательно разладится. С каким удовольствием я покончил бы счеты с жизнью!
— Неужели Сириус заболел? Ну что же, дорогой друг, если хотите, давайте покончим вместе… Ведь я влачу жалкое существование, я прозевал жизнь!
— А я ее выплевываю, выблевываю ее. Какая мерзость!
Воцарилось молчание, затем Сеген вяло проговорил:
— Итак, мой дорогой, надеюсь, ничего худого больше не произойдет сегодня?
— Нет. Пока крыша мне на голову не свалилась… Впрочем, все еще впереди.
— Будем надеяться. А эта старая негодяйка земля, со всеми кишащими на ней существами, все еще продолжает вертеться… Сириус болен — это же всему конец!
Матье, которому наскучили такие разговоры, уже поднялся, намереваясь уйти, но тут вошел слуга и сказал, что мадам просит мосье пожаловать в спальню мадемуазель Люси, потому что мадемуазель упорно не желает слушаться. И Сеген, продолжая шутить в своей обычной флегматично-насмешливой манере, попросил гостей помочь ему поскорее убедить эту маленькую женщину в мужском превосходстве.
В спальне Люси происходила необычайная сцена. Девочка лежала на спине, натянув одеяло до самого подбородка, судорожно сжимая его маленькими ручонками, словно приготовилась к длительной борьбе, словно боялась, что ее стащат с постели. Видно было только ее тонкое, бледное, застывшее личико, утопавшее в волнах бесцветных волос, а глаза неопределенного голубого цвета упрямо, с какой-то решимостью отчаяния неотрывно смотрели в потолок. Когда девочка увидела на пороге комнаты мать и доктора Бутана, взор ее омрачился жестоким страданием, но она не шелохнулась: легкий вздох, вырвавшийся из ее груди, не приподнял даже простыни; она отказывалась отвечать на все вопросы, бледненькая, с помертвевшим личиком.
— Значит, вы больны, дитя мое? Ваша мама сказала мне, что вы не захотели сегодня встать… Что у вас болит?
Она продолжала лежать неподвижно, как мертвая, и молчала.
— Как нехорошо волновать своих родителей, упрямиться, да и я тоже в таких условиях не могу помочь вам… Будьте же умницей, скажите, что с вами… Может быть, у вас болит живот?
Она лежала неподвижно, как мертвая: даже не разжала губ, даже пальцем не пошевелила.
— А я-то думал, что вы куда благоразумнее; вы всех нас очень огорчаете… И все-таки я должен знать, что с вами, иначе я не смогу вас вылечить.
Он приблизился к девочке, намереваясь взять ее за руку, но тут Люси вздрогнула и с такой силой стянула одеяло вокруг шеи, что доктору, которому не хотелось неволить больную, пришлось отказаться от своего намерения проверить ее пульс.
Валентина, молча наблюдавшая за этой сценой, вспылила:
— Ты действительно злоупотребляешь нашим терпением, дорогая, это просто глупо, и дело кончится тем, что я позову отца и он тебя накажет… С самого утра ты валяешься в кровати и не хочешь даже рассказать нам, что с тобой случилось. Говори же, объясни хотя бы, мы тогда будем знать, что нам делать… Тебя кто-нибудь обидел?
И так как Люси снова замерла, мать по совету врача послала за гувернанткой, чтобы ее расспросить. При появлении этой высокой блондинки Люси вздрогнула, и врачу почудилось, что ей так же, как тогда, когда он пытался прикоснуться к ней, хочется зарыться еще глубже, исчезнуть совсем.
Нора, стоя в ногах кровати, отвечала на все вопросы со спокойной улыбкой, с наивным бесстыдством, которое по-прежнему сквозило в красивых глазах этого великолепного животного.
— Я ничего не знаю, сударь. Ведь я не укладываю детей спать. Вчера вечером Люси как будто была вполне здоровой. По-моему, она легла, как обычно, в положенный час, перед сном попрощалась с мадам, которая принимала гостей в своей маленькой гостиной… Как всегда по вечерам, я лишь на минуту зашла к Люси в комнату, чтобы пожелать ей спокойной ночи… Что еще вам сказать? Я сама больше ничего не знаю.
Рассказывая о событиях вчерашнего вечера, Нора не спускала с девочки вызывающего взгляда своих больших глаз. Впрочем, она была совершенно спокойна, твердо уверенная в том, что та ничего не скажет, не посмеет сказать. Потом, словно вспомнив забавную историю, она, видимо, развеселилась, и губы ее тронула улыбка, приоткрывшая белые зубы, зубы молодой волчицы. Но это уже было слишком: как только блеклые голубые глаза Люси, устремленные к потолку, на миг встретились с насмешливо горящим взглядом гувернантки, девочка разразилась судорожными рыданиями.
— Оставьте меня в покое, не говорите со мной, не смотрите на меня!.. Я хочу в монастырь! Хочу в монастырь!
Эта преждевременно созревшая маленькая женщина, по существу, еще ребенок, ненавидевшая свою плоть, еще утром обращалась к матери с такой просьбой. Теперь она снова и снова в отчаянии выкрикивала полюбившуюся ей фразу. И в ее упрямом нежелании подняться или хотя бы выпростать руки сказывалась непреклонная воля умереть для света, презрение ко всему плотскому. Ей хотелось, чтобы шторы были наглухо опущены и дневной свет никогда больше не касался ее. Ей хотелось навсегда остаться одной, не чувствовать тепла собственного тела, укрыться в могиле, лишь бы избавиться от этого отвращения к жизни, не ощущать ее вокруг себя и в себе.
— Хочу в монастырь! Хочу в монастырь!
Вот тогда-то, решив, что девочка сходит с ума, Валентина послала за Сегеном. В ожидании мужа она вновь принялась по-матерински, с достоинством уговаривать девочку.
— Право, ты приводишь меня в отчаяние… В твоем возрасте не говорят о монастыре; можно подумать, что дома ты не видишь ничего, кроме горя и страданий. По-моему, я всегда исполняла свой материнский долг, и мне, к счастью, не в чем себя упрекнуть… Разумеется, тебе известны мои глубокие религиозные чувства, я воспитывала тебя в уважении к нашей вере, и я вправе тебе сказать, что ты только гневишь бога. Нехорошо вмешивать его в свои капризы, даже если ты больна… В монастырь идут только послушные дети, богу не нужны девочки, оскорбляющие своих матерей, которые подают им лишь добрые примеры.
Взгляд Люси теперь был прикован к глазам матери, и по мере того как та продолжала говорить, глаза несчастного невинного существа, одержимого полубезумной мечтой о божественной чистоте, расширялись от страха, выражая нестерпимую муку, попранное уважение, утраченную нежность, всю скорбь маленькой детской души, в которой рушилась любовь к матери.
В эту минуту, в сопровождении Сантера и Матье, вошел Сеген. Пока Валентина рассказывала, что здесь происходит, и взывала к отцовскому авторитету, легкая ироническая улыбка кривила уголки его губ, словно Сеген хотел сказать: «Что ж поделаешь, дорогая? Ты сама их дурно воспитала, и теперь они позволяют себе дурацкие капризы». Когда Валентина замолкла, Сеген повернулся к доктору, но Бутан жестом показал, что ничем не может помочь, раз девочка не дает себя осмотреть. Взглянув на Нору, Сеген увидел, что и ее забавляет эта смешная сцена. Он уже готов был обратиться за поддержкой к Матье, но тут Сантер решил, что все сможет уладить шуткой, и во имя семейного мира подошел к девочке.