Старинная шкатулка - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вчерась вон соседке стекло в окошке вставил. А третьего дня бабке Тасе ходики починил.
— Да будет тебе! — махнул рукой Клементий. Вроде бы сердито махнул, а чувствуется, доволен.
— Тока вот себе не все успевает. Когда ветра нету, то в избе еще тепло. А уж когда ветер… Пазы-то пустые.
— Сделаем. Дай время, все сделаем.
— Трудно, наверное, вам? — спросил Васильев. И прикусил язык — не надо было об этом говорить.
— А как быть? — Голос у Клементия уже другой — резкий, недовольный. — Конечно, я могу уйти с работы. Скажу: на холеру мне все это сдалось. Я на фронте кровь проливал. Калека. И теперь кормите меня, мать вашу перемать. А кто робить будет? Такие, как моя Марья? Так она и без того за троих ишачит. А со здоровьем у нее тоже не больно-то… Стенокардия, ревматизм, колит, гастрит. Что еще у тебя, Маш?
— Нужно поговорить с врачами, — сказал Васильев. — Съездить в Карашиное.
— Есть когда мне, — с неохотой отозвалась Мария. — Свяжешься с этими докторами…
— Да разве мы одни так, — невесело усмехнулся Клементий. — Все так. Соседскому парнишке вон тока-тока пятнадцать минуло, а он уже вовсю с бабами вкалывает. Нету людей.
Клементий поковылял на кухню и принес оттуда миску с солеными грибами. Он ловко держал в правой руке палку, на которую упирался, и миску.
— Ну, чо ты в самом деле! — зашумела Мария. — Будто я не принесла бы.
— Попробуйте грибков. Жена насобирала. Я ведь тоже любил собирать их. У-у, как любил! Иду, бывало, по лесу, ни бугорка, ничегошеньки вроде бы, а чувствую: вот тут запрятался. Вот он, миленький! — Вздохнул. Как-то по-особому вздохнул — уверенно, с упрямством даже: — Ни-че-го!.. Фашистов победили. И с голодовкой тоже справимся как-нибудь.
Васильев промолчал: о голодовке обычно не говорили, все начальники в Карашинском делали вид, будто и нет ее вовсе, есть только «временные трудности:».
На ночь он устроился на полу (хозяева укладывали его на кровать, но он отказался — и без него есть кому спать на ней), подложив под себя лоскутное одеяло и набросив наверх свой тулуп; шея и плечи побаливали, и вообще было как-то тяжело, неудобно, но зато тепло. Просыпаясь ночью, Васильев слышал, как храпит Клементий, басовито, с мощными перекатами, как тоскливо воет на улице ветер, видимо, начиналась обычная в эту пору таежная пурга. К утру в избе выстыло, кто-то входил, выходил, устало ухала входная дверь, и слышались чужие приглушенные голоса, можно было разобрать лишь отдельные фразы: говорили что-то о сене, которое куда-то завезли, о бруцеллезе и трудоднях. Потом совсем рядом послышался протяжный скрип половиц, и, вздрогнув, Иван Михайлович увидел, как по стенам, печи и полатям мечутся тени от керосиновой лампы, стоящей на столе. Две минуты шестого. Хозяева, видать, уже давно проснулись. Сколько же они спали — пять, четыре часа или еще меньше? Потрескивали дрова в русской печи. Бабка, согнувшись в три погибели, гремела на кухне сковородками и ухватами. Мария торопливо стирала белье в деревянном корыте, а Клементий, вернувшись со двора и крякая, начал бриться; делать это одной рукой ему было не просто. И Васильеву стало как-то не по себе от того, что он лежит тут барином.
Когда в начале седьмого он шагал к правлению колхоза по заснеженной пустынной улице, то и дело проваливаясь в снегу, дыша густым, тяжелым от лютого мороза воздухом, деревня уже не спала. То тут, то там красновато светились окошки, было грустно, и в голову лезла одна и та же мысль: надо избегать людей неприятных и обращаться только с приятными и хорошими, такими, как Клементий, Мария и Чумаков. В эти минуты он ненавидел себя: «Родиться бы заново…» Вспомнилась сальная, носатая харя Денисова, и стало совсем, совсем пакостно на душе, захотелось вдруг уйти куда-нибудь далеко в тайгу, верст за сто, свалиться там в снег; веки будут слипаться, захочется спать, дунет крепкий ветер и… будто не было тебя.
5Карашиное — древнее сибирское село, избы тут все больше старые, сплошь рубленые, покосившиеся, потемневшие, и издали кажется, будто они мало-помалу скатываются к низине, к кустарнику, к мертвой старице с заболоченными берегами. Когда-то, лет триста назад, тут протекала река, на берегу ее строили дома из вековых толстенных сосен раскольники, беглые крепостные и ссыльные поселенцы. Всякая река, как живая, не стоит на месте, и эта тоже потихоньку-полегоньку обгладывала да обгладывала берега, быстро ли, медленно ли, но уходила в сторону, оставляя вечные свои следы — старицы, озерки, болотины. За ней тянулось село версты на две, одна длинная-предлинная улица и короткие улочки по бокам.
От Карашиного к югу с версту тянется пустой заболоченный луг, а за ним, в дальней дали, темнеют кусты, там река. Видимо, есть много рек красивее этой. Но опять же, что значит красивее? Красивой река может казаться и потому, что навевает какие-то теплые воспоминания, оставшиеся от детства и молодости. У Васильева, понятно, таких воспоминаний нет, но что-то тоже было связано с этой рекой. Вон у того изгиба неводил он когда-то со своим главбухом и попалась им огромная, черная, как обгорелое бревешко, щучина, брюхо у которой подозрительно пучилось. Разрезали — еще одна щука, целехонькая, видать, недавно заглоченная, и у той, второй, тоже брюшко полненькое. Разрезали — щуренок. Река была тут, рядом, она жила, напоминая о себе низкими, протяжными гудками пароходов, оповещающими, что вот наконец-то привезли товары, прибыла почта, — дождь, грязища непролазная, а свежие газеты, журналы и письма будут. Какая великая радость — увидеть на севере пароход. По реке сплавляли лес, тянули на баржах зерно; на берегу у тальника проводили редкие и шумные гуляния-сабантуи, куда съезжались татары с окрестных деревень, сходились парни и девушки из райцентра и сбегалась карашинская ребятня. Много чего видела река за свою бесконечную жизнь — и дикий мороз, и кровь, и смерть. Когда-то здесь бились с Кучумом дружинники Ермака, по реке возили на баржах ссыльных и каторжан, тайно уплывали на челноках в безлюдные и, по слухам, вольные края беглые крепостные, а поди ж ты, течет себе спокойно, поблескивая игриво, будто во все века виделось ей одно голубое небушко. Волны как на море. Вокруг — тайга. И густой, терпкий воздух, настоенный на хвое.
И все это нравилось ему. Последнее время с ним творилось что-то непонятное: он слишком ясно чувствовал замкнутое пространство, и казалось ему, что он не смог бы спокойно работать и отдыхать, если бы напротив его окон стояли другие дома, другие стены. А это неизбежно будет в крупном городе.
Домой он возвращался лишь к ночи. Его удивляла медвежья нерасторопность некоторых карашинцев, смешило их болезненное пристрастие к пустопорожним разговорам, к трибунности, к лозунгам, ко всему тому, что, по мнению Васильева, сжигает человеческую энергию, не принося материальных плодов.
Зима выдалась страшно морозной даже для этих мест, трескучей, мела пурга не утихая; хворали люди, в колхозах мерли коровы и свиньи. Чужие беды заслонили перед ним свою собственную, и в эти дни он стал чувствовать себя легче.
Поздним вечером, измерзший, едва передвигая ногами, подошел Васильев к своему дому; вчера он проверил работу отдаленного сельпо и сегодня проехал более сорока километров по отвратительнейшим дорогам, устал чертовски, но было чувство радостной успокоенности.
Во время длительных, беспокойных командировок он отвыкал от своей квартиры и входил в нее как в малознакомую. Сейчас квартира показалась ему очень чистой, уютной, а обстановка почти роскошной. «В кого я превратился, — горестно подумал он, — если восторгаюсь просиженным диваном, допотопным комодом и вульгарной горкой? А ведь нехорошо, что я так подумал. Кто-то сказал, что человек обладает свойством быстро привыкать ко всякой обстановке».
Из кухни выскочила жена, простоволосая, с простодушной — от уха до уха — улыбкой и поварешкой в руке.
— Ну, что новенького, Надюха?
— Да ничего. У меня-то ничего. А вот тебе письмецо пришло.
— Письмо? Мне! — с некоторым испугом проговорил он.
Васильев получал только служебные письма и присылали их в контору.
— От того… — В ее голосе неприязнь, даже злоба.
— От кого? — спросил он, хотя уже понял, что письмо от Денисова, и похолодел, напрягся, предчувствуя неприятное.
Почерк неразборчив, буквы шарахаются и вправо, и влево, ни запятых, ни точек:
«Здраствуй и прими мой поклон желаю тибе самой развеселай хорошай жизни у меня просьба выдели мне рублей триста и вышли по такому адресу Новосибирск главпочтам до востребованья Иванову Петру Федорычу у миня здесь шмара она возмет ух и штучка с ручкой я тибе скажу а деньги я отдам и еще просьба вышли справку что я работал у тибя в конторе со справкой такой я хоть куда сам понимаешь но что б и печать и все протчее не сообразил я насщет справки когда был у тибя я в общем живу как у Христа за пазухой но лучше устроиться так как ты советывал прими еще раз новасибирский привет и я больше не тревожу не тревожу».