Сто лет одиночества - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем вечером, когда Аурелиано прочел лекцию о тараканах, дискуссия закончилась у девочек, которые продавали себя с голоду в каком-то вымышленном борделе на окраине Макондо. Хозяйка, улыбчивая святоша, была одержима манией открывать и закрывать двери. Ее растянутый в улыбке рот, казалось, выражал довольство глупостью клиентов, принимавших всерьез заведение, существовавшее лишь в воображении, ибо там даже осязаемые предметы не были самими собой: мебель разваливалась от прикосновения, виктрола отдала свое пустое чрево курице, сидевшей на яйцах, сад пестрел бумажными цветами, толстые газеты были датированы числом до рождения Банановой компании, а литографии на стенах вырезаны из журналов, которые никогда не издавались. Чистым блефом были и робкие потаскушки, прибегавшие из соседних домов, когда хозяйка им подавала знак, что пришли гости. Девочки являлись, не здороваясь, в цветастых платьицах пятилетней давности, из которых они выросли и которые снимали так же просто, как и надевали, а в пароксизме страсти удивленно попискивали: «Ой-ой-ой! Ох, потолок обрушился!» — и, получив свои полтора песо, тут же отдавали деньги за кусок хлеба с сыром, который им продавала хозяйка, улыбаясь еще шире, потому что только ей было известно: эта еда — не еда. Аурелиано, чей тогдашний мир начинался с пергаментов Мелькиадеса и кончался койкой Дьяволицы, прошел в этом невсамделишном борделике некий курс лечения от робости. Сначала у него ничего не получалось в этих комнатушках, куда хозяйка входила как раз тогда, когда подкатывал самый сладкий момент, и начинала отпускать всякого рода похвалы интимным способностям обоих действующих лиц. Но потом Аурелиано так свыкся с мелкими жизненными неурядицами, что одной далеко не самой удачной ночью он, бросив одежду в гостиной, стал голым бегать по дому, жонглируя бутылкой пива на своей капризной мужской принадлежности. Именно он ввел в моду разные экстравагантные выходки, на которые хозяйка взирала со своей вечной улыбкой, не возражая, не веря им, как не верила тому, что Херман пытался поджечь ее дом, желая доказать, что такового не существует, и что Альфонсо свернул шею попугаю и бросил его в кастрюлю, где начинал закипать куриный суп.
Хотя сердцу Аурелиано были близки и дороги все четверо друзей и порой он думал о них, как об одном человеке, ближе других ему был Габриель. Симпатия родилась однажды вечером, когда он случайно упомянул о своем родственнике, полковнике Аурелиано Буэндии, и Габриель оказался единственным, кто поверил, что друг не шутит. Даже хозяйка, которая обычно не вмешивалась в их разговоры, объявила с запальчивой категоричностью уличной балаболки, что полковник Аурелиано Буэндия, о котором она и вправду как-то слышала, был просто выдуман правительством, чтобы убивать либералов. Габриель, напротив, ничуть не сомневался в том, что полковник Аурелиано Буэндия существовал, потому что тот был товарищем по оружию и закадычным другом его, Габриеля, прадеда — полковника Херинельдо Маркеса. Особо странные коленца выкидывала людская память, когда речь заходила о массовом убийстве рабочих. Всякий раз, когда Аурелиано заговаривал об этом, не только хозяйка борделя, но и люди постарше ее отвергали гнусную ложь о расстреле рабочих в западне у вокзала и о составе в двести вагонов, набитых трупами, и, более того, упорно повторяли, что тут вообще не было никакой Банановой компании, ссылаясь, ко всему прочему, на выводы следственной комиссии и на учебники начальной школы. Так что Аурелиано и Габриель стали еще и сообщниками, единомыслие которых скреплялось действительно имевшими место событиями, в которые никто не верил и которые до такой степени были неотделимы от существования двух друзей, что обоих не накрыла откатная волна прибоя, не оставившая от конченого мира ничего, кроме ностальгии по прошлому. Габриель ночевал где придется. Аурелиано помещал его несколько раз в ювелирной мастерской, но тот не мог там уснуть, прислушиваясь к копошению мертвецов в спальнях до самого рассвета. Позже Аурелиано отвел друга к Дьяволице, которая пускала его в свою общедоступную комнатушку, когда бывала одна, и отмечала вертикальными царапинами его долги за дверью на местечке, свободном от долгов Аурелиано.
Несмотря на свою беспутную жизнь, все четверо пытались заняться и путным делом, по настоянию ученого каталонца. Он, со своим опытом старого профессора классической филологии, обрушил на них гору антикварных изданий и сумел заставить их просидеть ночь за книгами в поисках тридцать седьмой сцены какой-то трагедии — и это в городке, где уже ни у кого не было ни желания, ни возможностей знать больше ученика начальной школы. Открывший радость дружбы, обалдевший от освоения прелестей мира, закрытого для него ханжеством Фернанды, Аурелиано забросил пергаменты, причем тогда, когда стал приоткрывать завесу над пророчествами, зашифрованными в стихах. Но, убедившись позже, что времени хватает на все, включая бордели, он надумал вернуться в комнату Мелькиадеса и решил не сдаваться, пока не откроет всей тайны шифра. Это случилось в те дни, когда Гастон стал отправляться на прогулки в ожидании аэроплана и Амаранта Урсула почувствовала себя такой одинокой, что однажды утром заглянула в комнату к Аурелиано.
— Привет, каннибал, — сказала она. — Значит, ты опять в пещере.
Она была неотразима в своем фантазийном платье с длинными ожерельями из позвонков рыбы-бешенки{114}, нанизанных на нитки ею самой. Муж, доказавший свою верность, был спущен с поводка, и впервые после возвращения домой ей представилась возможность побездельничать. Аурелиано не надо было видеть ее, чтобы чувствовать ее присутствие. Нагнувшись, она поставила локти на его стол, такая близкая, такая беззащитная, что Аурелиано расслышал глубинный шорох своих костей и зарылся в пергамента. Стараясь преодолеть смущение, он поймал свой голос, ускользавший от него, уцепился за жизнь, оставлявшую его, оживил память, затвердевшую, как коралл, и стал рассказывать ей о священном предназначении санскрита, о научно обоснованной возможности видеть будущее, просвечивающее сквозь время, как просвечивают на солнце буквы, написанные на обороте листа, о необходимости познать пророчества, чтобы они не обернулись проклятиями; говорил о «Столетиях» Нострадамуса и о гибели Кантабрии{115}, предсказанной Сан Милланом{116}. Внезапно, не прерывая своей речи, движимый импульсом, дремавшим в нем с рождения, Аурелиано сжал рукой ее локоть, надеясь своим решительным жестом положить конец внутреннему волнению. Но она ухватилась за его указательный палец с ласковым простодушием, как не раз бывало в детстве, да так и держала, пока племянник отвечал на ее вопросы. Их соединял ледяной указательный палец, который ни о чем не говорил ни в каком смысле, пока она вдруг не очнулась и не хлопнула себя по лбу. «Ой, муравьи!» — воскликнула она. И, забыв о манускриптах, устремилась к двери танцующей походкой и с порога послала Аурелиано кончиками пальцев такой же воздушный поцелуй, каким прощалась с отцом в день своего отъезда в Брюссель.
— Потом доскажешь, — бросила она. — Совсем забыла, что сегодня надо залить известью муравьиные дыры.
Она заходила к нему время от времени, мимоходом, на считанные минуты, пока муж со вниманием озирал небо. Аурелиано, воодушевленный таким видимым благорасположением, стал снова обедать дома, чего не делал с первых месяцев появления Амаранты Урсулы. Гастон был этому рад. В послеобеденных беседах, продолжавшихся порой больше часа, он жаловался Аурелиано, что компаньоны его надувают. Они сообщили об отправке аэроплана пароходом, который никак не приходит, и, хотя морские агентства уверяют, что пароход вообще не придет, поскольку не фигурирует в расписаниях карибских пароходств, партнеры настаивают на своем, мол, отгрузка имела место, и даже допускают, что Гастон их дурачит своими запросами. Взаимные обвинения достигли в переписке такого накала, что Гастон решил больше не посылать писем и стал подумывать о том, чтобы спешно съездить в Брюссель, все выяснить и вернуться с аэропланом. Однако этот план был отставлен, как только Амаранта Урсула объявила о своем намерении не трогаться из Макондо, даже если это стоило бы ей потери мужа. Первое время Аурелиано разделял общее мнение, что Гастон — дурак на велосипеде, и даже испытывал к нему нечто вроде жалости. Позже, углубив в борделях свое знание природы мужчин, он объяснял послушание Гастона тем, что тот не может справиться со своей бешеной страстью. Но когда Аурелиано познакомился в Гастоном ближе и увидел, что не в характере фламандца покоряться кому-либо и чему-либо, в душу закралось подозрение, что и ожидание аэроплана — тоже фарс. Ему подумалось, что Гастон не так глуп, как представляется, напротив, это человек упорный, сообразительный и с огромной выдержкой, решивший добиться, чтобы жену одолела скука от вечного ей потворства, от пресыщения его безграничной податливостью и мнимой покорностью и чтобы она запуталась в собственных сетях, в один прекрасный день захотела бы избавиться от иллюзорной вседоступности и удовлетворенности, сама схватила бы чемоданы и вернулась в Европу. Прежняя жалость Аурелиано заменилась злобным отвращением. Расчет Гастона показался ему таким подлым и в то же время таким верным, что он отважился предупредить Амаранту Урсулу. Но она только посмеялась над его домыслами, ничем не выдав, как сама терзается собственной беспокойной любовью, неуверенностью в муже, ревностью. Ей в голову не приходило, что она внушает Аурелиано чувство далеко не братской любви, до того часа, когда поранила себе палец, открывая банку консервированных персиков, и он бросился высасывать кровь из ранки так жадно и самозабвенно, что у Амаранты Урсулы волосы на голове зашевелились.