Сто лет одиночества - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пилар Тернера умерла в плетеном кресле-качалке у входа в свой рай одной праздничной ночью. Исполняя последнюю волю покойницы, ее похоронили не в гробу, а так, как она хотела, в качалке, которую восемь человек опустили на канатах в большую яму, вырытую в центре танцевального круга. Мулатки, одетые в черное, побледневшие от слез, воспроизвели свой обычный ритуал: сняли кольца, браслеты, серьги и на сей раз бросили их в могилу, которая затем была придавлена камнем без имени и даты под копной амазонских камелий. Отравив ядом всех птиц и животных, красотки заложили двери и окна кирпичами с цементом и разбрелись по свету со своими деревянными сундучками, оклеенными изнутри изображениями святых, цветными журнальными картинками и портретами эфемерных женихов, далеких, придуманных, которые гадят бриллиантами, пожирают людоедов или слывут картежными королями где-то за морем.
Это был конец. В могиле Пилар Тернеры, среди молитвенников и мишуры проституток, будут гнить ошметки прошлого, то малое, что осталось после того, как ученый каталонец продал с торгов свою книжную лавку и вернулся в родную средиземноморскую деревушку{119}, вконец измученный тоской по незабвенной весне. Никто не ожидал его отъезда. Он появился в Макондо в пору преуспевания Банановой компании, спасаясь от какой-то войны, и не нашел лучшего и более надежного дела, чем торговля фолиантами, набранными вручную до изобретения книгопечатания, и другими старинными разноязычными изданиями, которые опасливо — словно книги были найдены в отхожем месте — листали случайные посетители, ожидая своей очереди к толкователю снов в соседнем доме. Полжизни провел старик каталонец в жаркой клетушке, царапая фиолетовыми чернилами каракули с изысканными завитками на листках, вырванных из школьных тетрадей, но никто не ведал, о чем он пишет. Когда Аурелиано с ним познакомился, два ящика были уже забиты доверху пестрыми листками, которые в чем-то имели сходство с манускриптами Мелькиадеса, и с той поры до самого отъезда старик сумел заполнить своими писаниями третий ящик, а потому вполне можно было предположить, что за время своего пребывания в Макондо он ничего иного не делал. Единственными людьми, с которыми старик общался, были четверо приятелей. Им, когда они еще учились в начальной школе, он дарил волчки и бумажных змеев, чтобы пристрастить к чтению, научить понимать Сенеку и Овидия. С классиками он обращался по-свойски, будто жил с ними когда-то бок о бок и узнал про них много такого, чего, в общем, не следует знать, например что святой Августин носил под монашеским облачением шерстяную душегрейку, которую не снимал четырнадцать лет, и что маг и целитель Арнальдо де Виланова{120} был с детства импотентом после укуса скорпиона. Страсть каталонца к рукописному слову сочетала в себе величайшую почтительность с полнейшим к нему небрежением. К собственным писаниям он относился точно так же. Альфонсо, выучив каталонский язык, чтобы разобраться в листках, рассовал их, свернув в трубку, по карманам, всегда набитым вырезками из газет и всяких странных пособий, как-то ночью потерял сочинения в борделе у девочек, продававших себя с голоду. Когда ученый старик узнал об этом, то отнюдь не разгневался, а, давясь от смеха, ограничился замечанием, что такова обычная судьба литературы. С другой стороны, не в силах людских было запретить ему взять с собой при возвращении в родную деревню три больших ящика с книгами. Он обрушил на железнодорожных служащих, хотевших было затолкать их в багажный вагон, такую несусветную, взятую не иначе как из «Картахинеса»{121}, брань, что те сдались и позволили втиснуть ящики в купе. «Весь этот мир — не хвала, а хула ему в зад — на карачки встать должен, — рычал он, — и тоже не первым классом, а вместе с книгами в скотских вагонах ездить». Это было последнее, что от него слышали. Неделя приготовлений к отъезду оказалась очень тяжелой, ибо по мере приближения решающего часа его настроение портилось на глазах, он все больше терялся и суетился, а вещи, которые ставил на одно место, вдруг оказывались совсем в другом, передвинутые теми самыми домовыми, которые издевались над Фернандой.
— Блядуны проклятые, — выходил каталонец из себя. — Плевал я на двадцать седьмой канон Лондонского синода.
Аурелиано и Херман взвалили все хлопоты на себя. Они опекали старика, как ребенка, положили ему в карманы и закололи английскими булавками билеты и иммиграционные бумаги, составили подробный перечень того, что ему надо сделать после выезда из Макондо и до прибытия в Барселону, и тем не менее он ухитрился выбросить на помойку штаны с половиной своих денег. Накануне отъезда, после того как ящики были забиты, а вещи уложены в тот же чемодан, с которым он приехал в Макондо, ученый каталонец прищурил свои веки-раковинки, вскинул руку над кучами оставшихся, утешавших его в изгнании книг, насмешливо их благословил и сказал своим друзьям:
— А это дерьмо я оставляю вам!
Спустя три месяца они получили в одном большом конверте двадцать девять писем и более пятидесяти фотографий, которые у него накопились за время безделья в открытом море. Хотя числа не были проставлены, порядок написания писем легко определялся. В первых посланиях старик со своим обычным юмором описывал перипетии морского путешествия, свои переживания в связи с тем, что второй помощник капитана — вышвырнул бы такого суперкарго{122} к черту за борт — не позволил ему засунуть три ящика в каюту; невероятную дурость одной сеньоры, которая страшилась числа 13 не из-за суеверия, а потому, что это число, как ей казалось, почему-то не имеет конца, и рассказал о пари, которое он выиграл за первым же ужином, распознав, что вода на судне, отдающая ночным свекольным духом, припасена из источников Лериды{123}. Однако шли дни, корабельный быт все меньше интересовал его, а самые обыденные и заурядные события недавнего прошлого все чаще всплывали в памяти, и, по мере того как судно удалялось от старых берегов, на сердце у него становилось тоскливее. Этот процесс явной ностальгизации был заметен и по его портретам. На первых старик выглядел счастливым в своей свободной рубахе и с белоснежной шевелюрой на фоне октябрьской пенной волны Карибского моря. На последних снимках он, в темном пальто с шелковым кашне, бледнолицый и угрюмо сосредоточенный, смотрел с палубы проклятого корабля, который лунатиком бредет в осенних туманах Атлантики. Херман и Аурелиано отвечали ему на письма. В первые месяцы старик присылал их столько, что казалось, будто он тут, рядом, ближе, чем был раньше, и что дома все по-старому, что в комнате, где он родился, еще лежит розовая раковина, что сушеная селедка на куске хлеба так же вкусна, как раньше, что от деревенских источников веет в сумерках таким же ароматом, как прежде. Это были все те же листки из тетради, разрисованные лиловыми каракулями, где каждому из друзей посвящались отдельные строки. Однако и при том, что сам он этого вроде бы не замечал, письма первых радостей и восторгов мало-помалу превращались в пасторали с долей разочарования. Зимними ночами, уставясь на суп, кипящий на очаге, он тосковал по жаре своей комнатушки за лавкой, по шелесту солнца в пропыленной листве миндалей, по паровозным свисткам в разгар сьесты — так же, как в Макондо он тосковал по супу, кипящему зимой на очаге, по выкрикам торговца молотым кофе и по весенним жаворонкам. Раздираемый двумя ностальгиями, каждая из которых отражалась в другой, как в зеркале, он потерял свое чудесное ощущение ирреальности и дошел до того, что стал советовать им всем уехать из Макондо, забыть все, чему он учил их, о мире и человеческих душах, послать в задницу Горация и всюду, где бы они ни оказались, всегда помнить, что прошлое — ложь, что у памяти нет путей назад, что все прежние весны ушли безвозвратно и что самая безрассудная и упорная любовь — всего-навсего преходящая истина.
Альваро был первым, кто внял совету покинуть Макондо. Он продал все, даже цепного ягуара, который из домашнего патио скалил зубы на прохожих, и купил бессрочный билет на поезд, который всегда был в дороге. Почтовые открытки с разных вокзалов несли его восторги от мимолетных видений, мелькавших за окошком вагона, будто летели от него обрывки швыряемой в забвение длинной поэмы быстротечности: призрачные негры на хлопковых плантациях Луизианы, крылатые кони на голубых лугах Кентукки, греческие любовники в кровавых сумерках Аризоны, девушка в ярком свитере, писавшая акварели у озера Мичиган и махнувшая ему кисточкой — не на прощание, а с надеждой, ибо она не знала, что видит безвозвратный поезд. Потом, в субботу, уехали Альфонсо и Херман, с намерением вернуться в понедельник, но Аурелиано о них больше ничего не слышал. Через год после того, как уехал ученый каталонец, в Макондо из прежней компании оставался только Габриель, еще не знавший, куда податься. Он жил, пользуясь опасным добросердием Дьяволицы и регулярно отвечая на конкурсные вопросы какого-то французского журнала, обещавшего в качестве главной премии поездку в Париж. Аурелиано, получавший этот журнал, помогал ему находить ответы, иногда у себя дома, но чаще среди фаянсовых плошек в пропитанной валерьянкой единственной в Макондо аптеке, где жила Мерседес{124}, тайная пассия Габриеля. Таковы были последние остатки прошлого, чья гибель не завершалась, ибо прошлое погибало, будто колеблясь, подтачивая себя изнутри, исчерпывая себя ежеминутно, но не будучи в состоянии исчерпаться раз и навсегда. Городок до того зачах, что, когда Габриель, выиграв конкурс, направился в Париж с парой башмаков, двумя сменами белья и полным собранием сочинений Рабле{125}, ему пришлось махать рукой машинисту, чтобы поезд остановился и забрал его из Макондо. Старая Турецкая улица вконец опустела и стала местом, где последние арабы дожидались смерти, сидя у своего порога, не отступая от тысячелетнего обычая, хотя последний ярд ткани был продан много лет назад, а в темных витринах торчали одни обезглавленные манекены. Поселок Банановой компании, о котором, возможно, рассказывала Патриция Браун своим внукам по вечерам, с их нестерпимой скукой и маринованными огурцами, где-нибудь в Праттвилле (Алабама), превратился теперь в пустошь, поросшую бурьяном. Старый священник, заменивший отца Анхеля и чье имя ни для кого не представляло интереса, целыми днями лежал в гамаке брюхом кверху, ожидая, когда Господь Бог избавит его от артрита и тяжких сомнений, рождавших бессонницу, а тем временем крысы и ящерицы отвоевывали друг у друга право унаследовать соседний храм. В этом самом Макондо, забытом даже птицами и так плотно укрытом пылью и жарой, что было не продохнуть, Аурелиано и Амаранта Урсула, замурованные любовью и одиночеством, и одиночеством любви в доме, где трудно было заснуть под зубовный скрежет рыжих муравьев, были единственными счастливыми существами, самыми счастливыми в мире.