Всё хоккей - Елена Сазанович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, иди, — я слегка пихнул его в спину. — Да, кстати, и не пялься на эту девушку, вижу, уже глазки горят (его глазки по-прежнему ни разу так и не были подняты выше пола.) Она замужем! Так что смотри!
И я пригрозил ему кулаком. Я хотел сделать Зое приятное.
Она оценила. Вновь покраснела. И тут же навязчиво и гордо вытащила правую руку вперед, словно пыталась прощупать пульс у нового пациента.
Я вышел из медпункта и посмотрел на дверь, огороженную решеткой, которая за мной захлопнулась. И вдруг подумал. И впрямь, что мы можем понять. По какую мы сторону. Их две. Всего две. Но если нас что-то разделяет, стена, решетка, стекло. Где мы? Там где те, кто думает, что он счастлив, или наоборот?
И СНОВА ТОНЯ
А потом был зимний вечер. Предновогодний вечер. Я решил отпраздновать его один. Как всегда. С недавних пор. И вышел на улицу. И поехал на метро.
Вышел я на незнакомой станции. И все время шел вперед. Я должен был идти, идти, идти. Я это чувствовал. Как сказала когда-то Надежда Андреевна — нужно идти. И тогда все получится. И даже если не получится, все равно будет ощущение, что получилось. И я шел. Медленно, вяло, иногда думая, что нужно вернуться, успеть до двенадцати в свою маленькую квартиру, в свое маленькое укрытие, чтобы встретить Новый год одному. Я так хотел его встретить один. Чтобы он получился. И еще я вспоминал Альку.
Я шел вперед и смотрел на небо. Туда, где должны были бы светиться звезды. Но их не было. В больших городах их не бывает. И они не падают в больших городах. Нет, они, бывают, и падают, просто их не видно.
Я смотрел на небо и воображал звезды. И эти картинки казались реальнее этого черного месива снега под ногами, этих горящих супермаркетов с безжизненными куклами в витринах, этих летящих наперерез машин. Мои звезды были реальнее. Я не видел, как они падают. Но они падали. И становилось легче.
Не все ли равно, как мы проживем жизнь. Если все равно, вот так, просто, в один миг, упадем. Так не все ли равно? И только воображаемые звезды могли не упасть. Я мог сделать с ними все, что угодно. Я мог поместить их в бокал, чтобы они горели вместо свечи, мог, растопить ими печь, мог молиться на них, а мог просто так раздавить их в ладони, растопить как снежинки, которые давно уже не падали. В своем воображении я мог бросить их так, чтобы они взорвали мир, этот мир чокнутых. Где живем мы. А мог ими сжечь память. Единственное, чем еще мы страдаем, и что не мешает нам до конца свихнуться.
Но я не хотел. Это мое воображение. И дальше падающих звезд оно не пошло. Потому что это реальность. Это единственная реальность, которую я мог вообразить.
И когда какая-то девушка, продавщица на углу, закричала: «Самые лучшие мандарины! Берите самые лучшие мандарины года!» я уже не удивился. Мир повторяем, и все повторяемо в нем. И Новый год, и мандарины, и девушка на углу перекрестка.
Я решил купить мандарины. Они одновременно напоминали лето, солнце, Новый год, его запах и его бессмысленное встречание, и бессмысленную веру в его чудо. И еще девушку на углу. Поэтому я решил их купить. Я уже не боялся.
Когда дошла моя очередь, бессмысленная очередь ненужной покупки мандарин, я поднял голову. И увидел Тоню. Она стояла промерзшая, счастливая, в огромных варежках, шапке ушанке и фуфайке. И, уже глядя мне прямо в лицо, кричала зазывным, неинтеллигентным голосом. Голосом, не способным выражать трагедии и печали нашего мира:
— Самые лучшие мандарины! Самые лучшие!
От смущения и неожиданности я тихо сказал:
— Один килограмм, — и мне так захотелось прибавить. — Для мамы.
— Пожалуйста, — она пожала плечами. — Кстати, хоккеист, ты где Новый год встречаешь?
— Как всегда.
Я не знал, что такое всегда. Я думал, что так будет по-прежнему.
— А я под елкой. Понял, усек, переварил?
— Тоня, я очень хочу встречать Новый год под елкой. Но я не знаю… Уже не знаю, зачем?
— Ты боишься, хоккеист! Ты все время боялся. Боялся мамы, правды, которую она скажет, и которая иногда была правдой, своей девушки, которая могла первой уйти, боялся своих голубей, которые иногда умирают, боялся просто людей, которые просто иногда могут наступить на ногу. И не больше! Ты думал, что ты — исключительный. Но осталась только правда. Не та правда, которую ты воображал. А которая есть.
Тоня посмотрела на звезды. И подмигнула им. Вернем, тому месту, где должны были висеть звезды, если ты не в мегаполисе. Но их по-прежнему не было. И не могло быть.
— Тоня, я уже ничего не боюсь. Кроме того, что ты мне скажешь и что можешь еще сказать?
Тоня расхохоталась. На морозе она выглядела милой, румяной, очень похожей на озорного мальчишку, девушкой. Напялившей перчатки и фуфайку не со своего плеча.
— Я только хочу, чтобы ты встретил Новый год со мной.
Неожиданно подбежала дворовая собака. И протянула пустой стакан Тоне. Она потрепала его по шерстке и благодарно взяла.
— Ты мой умница, — нежно сказала она ему. Искренне. И я позавидовал. Собака была очень страшной. Лохматой, со слипшейся шерстью, состоящей из всех цветов существующих на белом свете, с челюстью выдвинутой вперед, открывавшей редкие острые зубы.
— Откуда ты взяла этого урода? — я развел руками.
— Он погиб бы на улице. Таких не любят даже собаки. Загрызли бы.
— И как он умудрился выжить?
— Это все старик, один слепой разносчик газет. Мне рассказали, что когда он умер, собака сорок дней не отходила от могилы, приносила туда воду и еду, ну, какую еду, огрызки из помойки. Сама отощала. Я ее вот пытаюсь откормить, а еще… Еще хочу, чтобы она меня полюбила, как своего старика.
— Разве тебя можно не полюбить? — я осторожно прикоснулся к зардевшей на морозе щеке девушки. — Знаешь, выходи за меня замуж. Ты будешь мне достойной партией.
— Я не состою в партиях. Но что ты можешь мне предложить? И… будешь ли ты достоин?
— Вряд ли. У меня ничего нет. Однокомнатная квартира, счетов в банке нет, поездок заграницу не обещаю, работа в маленьком спортивном клубе, впрочем, как нет и дачи, и славы, и ничего другого.
— Ничего другого? — Тонечка рассмеялась. — А знаешь, ты мне подходишь. Представляешь, какая с тобой может быть увлекательная жизнь? Когда ничего, ничего нет, значит еще очень, очень много может захотеться, и очень много может ждать впереди.
— А если ничего не сбудется?
Тоня погладила собаку по лохматой шерсти, поцеловала в уродливую морду.
— Она тоже когда-то так думала. Но у каждого своя судьба. Откуда мы знаем, сколько красивых, умных, породистых собак умирают на помойке? Конечно, меньше, чем таких. Но ведь бывает всякое.
— Да, всякое бывает.
Неожиданно подбежала девушка и шутливо стала срывать с Тони шапку, рукавицы, фуфайку.
— Спасибо, дорогая. Но твоя миссия закончилась.
— А какая у нее была миссия? — я сурово сдвинул брови.
— Какая? — девушка рассмеялась. — У соседки одна миссия. Подменить. Не всякая согласиться на роль продавщицы мандаринов. Спасибо, Тонечка согласилась…
Когда мы вышли из этого мандаринового пространства, на снежной улице, в снежном городе, среди снеженных звезд я спросил:
— Тонька, а ты выйдешь за меня замуж?
Она оглянулась. Позади нас бежала собака. Уродливая, с вытянутой челюстью, собака, которую мог убить каждый. Но она на что-то надеялась.
Мы переглянулись. И позвали ее за собой…
ЭПИЛОГ
Я, наверное, останусь в истории. Как ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ЗАБИЛ ПОСЛЕДНИЙ ГОЛ. Как человек, который не сумел стать великим. Как человек, который недолюбил, недострадал, недопонял свою жизнь.
Я, наверное, останусь в истории, как человек, который не смог усовершенствовать эту жизнь. Но который очень хотел это сделать.
Я, возможно, останусь в истории как человек, сделавший много гадостей и как хоккеист, убивший (пусть случайно) своего болельщика…
Есть тысяча вариантов — каким я останусь. Тысячи. Но нет ни одного, чем я хотел бы остаться.
И о нем я не скажу. Это вариант для тех, кто еще думает о нас с вами. Вариант для тех, кто еще робко, но совершенствует жизнь. Вариант для тех, кто стремится к жизни. А не наоборот.
Это вариант для тех, кто еще не хочет быть пациентами нашей жизни. Кто хочет быть нормальными…
Я написал роман. И мне самому смешно. Я написал фантастический роман. Не о смешном.
Я написал роман о человеке, который хотел осчастливить мир тем, что придумал аппарат, уничтожающий избранную память.
Я написал его на одном дыхании, на одном взрыве, на одной ноте.
Я написал роман, отдавая дань одному человеку.
И подписал его — Смирнов.
Но до сих пор думаю, правильно ли я сделал? Нужен ли этот роман? И нужна ли нам память?
Скорее всего, нет. Память — это главное зло, которое может привести человечество к добру. Но и в этом я не уверен. Потому что не уверен: что есть добро? И не уверен: есть ли оно вообще?