В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно по возвращении в камеру я сразу ложился, чтобы не терять ни секунды из оставшихся драгоценных минут сна. Сигнал подъема в тюрьме звучал в шесть, а затем спать не разрешали. Ложиться запрещалось, но не получалось и заснуть сидя: надзиратели строго следили за тем, чтобы глаза заключенных оставались открытыми. Поэтому нам предписывалось постоянно сидеть лицом к дверному глазку. Стоило зажмуриться, как раздавался громкий стук в дверь, сопровождаемый грубой площадной руганью. Допрос, продолжавшийся до пяти утра, оставлял на сон меньше одного часа в сутки.
Так проходила неделя за неделей. Зато у меня было достаточно времени, чтобы подумать о своем положении. В то утро, вернувшись в камеру после полученного пинка, я хорошенько обдумал случившееся и пришел к выводу, что удар сапогом не предвещает ничего хорошего. Пнув меня один раз, следователь, несомненно, намерен и дальше продолжать в том же духе. Я искал способ продемонстрировать ему, что не намерен мириться с избиением.
На следующую ночь меня привели в другую комнату, которая казалась намного меньше привычного кабинета. Да и следователь выглядел иначе: нарядно одетый, он сидел за столом и просматривал бумаги. Меня усадили на стул у двери. Не прошло и нескольких минут, как вошел незнакомый полковник и сразу стал задавать вопросы о моем поведении. Следователь отвечал, что веду я себя отвратительно, не даю показаний и отказываюсь раскаяться. Полковник обернулся и, выкатив глаза, смерил меня удивленным взглядом с ног до головы.
— Мы ж тебя в порошок сотрем, — сказал он. — Раздавим физически. Ты, верно, понятия не имеешь, куда тебя привезли.
Затем он широко размахнулся и с силой ударил меня кулаком, раз и другой. Удары пришлись по ушам, меня качнуло сначала к одной стене, затем к противоположной. Кабинет закружился перед моими глазами, туман окутал оглушенную голову, как толстый слой ваты. Звуки едва прорывались ко мне. Полковник что-то тихо сказал желтолицему следователю, и я каким-то чудом расслышал его слова, несмотря на вату и непрекращающийся звон в ушах:
— Давай-ка сходим в буфет!
Он повернулся и, весьма довольный собой, направился к двери.
— Гражданин полковник, — проговорил я, — разрешите обратиться.
Полковник еще больше выкатил глаза:
— Ну?
— Вчера гражданин следователь, а сегодня еще и вы подвергли меня избиению, — продолжил я. — Как известно, подобные методы воздействия запрещены в нашей стране. Я прошу разрешить мне свидание с прокурором.
Он коротко хохотнул и огорошил меня мощным ударом в левый висок. Тонкая струйка крови поползла по моей щеке. В глазах потемнело, и из темноты снова послышался голос полковника. Он почти теми же словами повторил сказанное прежде, добавив, что им и без моего признания известно все детали моих преступлений. Затем полковник перешел на чисто матерный диалект русского языка и многократно помянул мою мать и весь мой род до пятого колена, включая дальних внучатых дядьев и троюродных кузенов. Желтолицый услужливо добавил многоэтажный каскад ругани со своей стороны стола.
— Гражданин полковник, — сказал я, когда они израсходовали весь запас непристойностей. — Поскольку вы упорствуете в применении недозволенных методов следствия, а также издеваетесь над русским языком, оскверняя грязной матерной руганью эту святыню, сотворенную великим Пушкиным, великим Тургеневым и другими титанами духа, я заявляю, что отныне отказываюсь говорить здесь по-русски, и требую, чтобы следствие велось на моем родном языке, коим является иврит, язык моего народа.
Полковник перевел дух и несколько раз сглотнул.
— В карцер! — скомандовал он.
Следователь нажал на кнопку, вошел охранник.
Карцер оказался крошечным, похожим на шкаф полуподвальным помещением с асфальтовым полом, размером два на три шага. Внутри — густая мгла и узкая неудобная скамья. Прежде чем втолкнуть туда заключенного, надзиратели сдирают с него почти всю верхнюю одежду. Оставшись в одной сорочке, я почти сразу почувствовал, что дрожу от холода. Кормили здесь еще хуже, чем в камере: триста граммов хлеба и две кружки воды. Я был не один здесь, в этом полуподвале: вдоль узкого коридора располагался длинный ряд таких же шкафов, и время от времени оттуда доносились крики, стоны и проклятия. Я не кричал. Трое суток провел я в карцере, в глухом молчании, наедине с непроглядной мглой. Я не кричал — лишь дважды в день, утром и вечером, истово, как молитву, повторял одно и то же:
— Клянусь всем, что свято, клянусь всем, что дорого, клянусь, что буду говорить только на иврите.
Я шептал эти слова стоя, сжав кулаки и закрыв глаза, собирая в единый комок все силы своей души и помещая их в эту клятву, как в самый надежный ларец.
Трое суток спустя, в третьем часу ночи, меня снова повели на допрос. Резкий переход от пронизывающего холода карцера к хорошо натопленному кабинету следователя странно подействовал на мой организм: меня стала бить дрожь, крупная и неудержимая, до клацанья зубов.
— Ну? — поинтересовался следователь, когда я уселся за шаткий столик. — Теперь разговорился?
— Квар амарти, — сказал я, тщетно пытаясь унять проклятую дрожь, — ки медабер ани ах иврит[49].
— Ах так?! Я заставлю тебя говорить по-человечески! — воскликнул желтолицый и нажал на кнопку звонка.
Как обычно, он сопроводил это действие доброй порцией мата. В комнату ворвались пять или шесть охранников. По правилам, заключенный обязан вставать, когда в комнату входит офицер, поэтому я автоматически поднялся на ноги. Меня по-прежнему била дрожь, ноги подламывались, но рассудок был ясен и спокоен, как солнечное утро. Оскалившись, они сгрудились вокруг меня, как стая волков.
Затем вбежал пучеглазый полковник и не мешкая подскочил ко мне.
— Ну, будешь говорить?
— Иврит…
Я едва успел произнести это слово, прежде чем он пустил в ход кулаки — с правой, с левой, с правой, с левой… По лицу потекла кровь, зато дрожь странным образом унялась, как будто отключенная кулаками полковника.
— Будешь говорить?
— Иврит… ах верак иврит…[50]
На меня посыпался град зуботычин — по лицу, по затылку, по шее, по телу… Швыряемый из стороны в сторону, от кулака к