Литература как таковая. От Набокова к Пушкину: Избранные работы о русской словесности - Жан-Филипп Жаккар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя Павел никогда не состоял в партии (даже аббревиатура «КП» ему не знакома), мы видим, какие чувства в этом «новом человеке» вызывает одна лишь мысль, что он может стать ее членом. Как только у него в руках появляется мандат, выписанный им же самим, он уже уверен в своей диктаторской власти и произносит одну из тех фраз, над которыми, конечно, все смеются, но не без легкого содрогания: «Мамаша, держите меня, или я всю Россию с этой бумажкой арестую» (II, 40). Фантазия, что он стал коммунистом, вовлекает его в круг, казалось бы, смешных и неуклюжих рассуждений, но которые неизменно приводят его к тоталитарному решению, будь то относительно торговли в его магазине («Всем, торговать буду всем!»), свадьбы его сестры («Я теперь всю Россию на Варваре женю»; III, 30) или его манеры улаживать отношения с другими людьми: «Нет, голубчики, нет, всех уничтожу, всех!» (III, 30). Его мандат — фальшивка, и в финале все встает на свои места, но мы увидели сценарий того, что могло бы произойти, если б он был настоящим.
Тот же порыв овладевает Подсекальниковым в «Самоубийце», когда он чувствует, что близкий конец придал ему доселе неведомую силу: «Вот в Союзе сто сорок миллионов, товарищи, и кого-нибудь каждый миллион боится, а я никого не боюсь»[661]. Эта сила, столь ничтожная, тут же превращается в жажду безграничной власти. Как и в случае с Павлом, дремлющий в нем тиран, который на самом деле является ипостасью того, кто терроризирует эти сто сорок миллионов сограждан, пробуждается: «Я сегодня над всеми людьми владычествую. Я — диктатор. Я — царь, дорогие товарищи. Все могу»[662].
Но смысл пьес Эрдмана этим не ограничивается. «Мандат», безусловно, комедия, в которой используются все средства этого театрального жанра: невероятные ситуации, недоразумения, словесная непоследовательность, механизация жестов, элементы фарса, иногда даже на грани скабрезности, и так далее, — и все это в чистейшей гоголевской традиции. Но мы понимаем, что в центре тематики — Человек, и не просто социальный субъект, который прежде обладания человеческими качествами определяется своей социальной функцией, как это комично проиллюстрировано в реплике кухарки Насти: «Если вы, Надежда Петровна, об Иване Ивановиче говорите, то они не мужчина, а жилец» (I, 5)[663]. Нет, речь идет о человеке как частичке вселенной, которую он не в силах понять и на которую смотрит в растерянности. Здесь пьеса порой приобретает трагический оттенок.
Снова, как и у Гоголя, герой живет в мире индетерминизма, где, как мы видели, витает вопрос: «Разве теперь что-нибудь за что-нибудь бывает?» Но разрыв между причиной и следствием означает не только то, что какая-то бумажка может сделать из человека диктатора или что какая-то молочная лапша может стать уликой в «нарушении общественной тишины», как утверждает Иван Иванович, получив на голову кастрюлю со своей скудной кашей, упавшую из-за того, что Павел стучал молотком (I,3). Нет, в этом мире, где все возможно, опаснее всего лишиться понимания причины самого своего существования'. «Все люди ненастоящие. Она ненастоящая. Он ненастоящий. Может быть, и мы ненастоящие?!» (III, 30). В конечном итоге, как мы видим в финале «Мандата», все эти персонажи приговорены к смерти в философском смысле: они, которые «у себя на квартире, вот в этой столовой комнате свергли советскую власть» (III, 30), сочли бы нормальным, если бы их арестовали. И все же они не будут уничтожены физически, что с философской точки зрения еще хуже. Павел прекрасно это понял. В финале пьесы он восклицает: «Мамаша, если нас даже арестовать не хотят, то чего же нам жить, мамаша, чего же нам жить?»… Остается лишь огромная пустота, гораздо более страшная, чем сама смерть.
Этот вопрос стоит в центре обеих пьес Эрдмана. Стоит ли жить? A priori ответ, кажется, напрашивается сам собой, и последние слова «Самоубийцы» жестоко отвечают: «…жить не стоит» (V, 7)[664]. А поскольку «к жизни суд никого присудить не может» (I, 16)[665], а жизнь — лишь пустота, то добровольная смерть становится единственно приемлемым ответом. Вторая комедия Эрдмана почти полностью строится вокруг этого ответа, и мы понимаем, что этого власть потерпеть не могла: как можно согласиться со столь радикальным жестом отказа от общества, как желание покончить с собой? Можно утверждать, что главная идея «Самоубийцы» в гораздо большей степени, нежели отдельные реплики, была неприемлема в контексте той эпохи. Известно, какую неоднозначную реакцию в те времена вызвало самоубийство Маяковского. Пьеса была написана накануне, но как не вспомнить о нем, когда читаешь слова, адресованные представителем интеллигенции Аристархом Доминиковичем жене «самоубийцы»: «Муж ваш умер, но труп его полон жизни, он живет среди нас, как общественный факт» (IV, 3)[666]. Эта идея становится еще яснее чуть далее, там же, у гроба Подсекальникова: «Нужно прямо сознаться, дорогие товарищи, что покойник у нас не совсем замечательный. Если б вместо него и на тех же условиях застрелился бы видный общественный деятель, скажем, Горький какой-нибудь или нарком. Это было бы лучше, дорогие товарищи» (IV, 16)[667].
Однако перед нами комедия. Подсекальников не герой, каким представляют его окружающие приспособленцы. И он не вконец отчаявшийся человек, каким себя воображает, даже когда жалуется на судьбу. Это обычный человек, одновременно приятный и неприятный. И когда он вдруг вылезает из гроба, это похоже на карикатурного чеховского персонажа: «Товарищи, я хочу есть. Но больше, чем есть, я хочу жить» (V, 6)[668]. И далее:
Как угодно, но жить. Когда курице отрубают голову, она бегает по двору с отрубленной головой, пусть как курица, пусть с отрубленной головой, только жить. Товарищи, я не хочу умирать: ни за вас, ни за них, ни за класс, ни за человечество, ни за Марию Лукьяновну[669].
Жить…
* * *Пьесы Эрдмана — не только сатира, направленная против жалкого мещанина эпохи НЭПа. Достаточно спросить себя, кто такой этот мещанин, чтобы заметить, что он является чисто советским продуктом. Конечно, мы можем объяснить появление этого героя в произведениях, написанных через десять и более лет после революции, как это делает Зощенко, когда в 1930 году отвечает тем, кто ставит ему в упрек, что он видит мещанина повсюду:
Я, конечно, согласен, что «мещанства» (как классовой прослойки) у нас сейчас нету. И писать о мещанстве как о мещанстве — пожалуй что, и не стоит. Но вот признаки мещанства, элементы мещанства рассеяны у нас почти что в каждом человеке. И если я пишу о мещанине, то это вовсе не значит, что я увидел где-то живого мещанина и целиком перевел его на бумагу. Нет. Это далеко не так. Я выдумываю тип[670].
Именно этот «собирательный» тип, как он далее его определяет, и есть тот самый тигель, в котором плавятся черты характера, присущие каждому. Зощенко заключает, что он согласен с идеей «перестройки», но выступает «за перестройку читателей, а не литературных персонажей»[671]. Верные слова, которые напоминают об одном из важнейших предназначений сатиры стране, склонной об этом забывать. Тем не менее, если попытаться применить это объяснение к комедиям Эрдмана, оно окажется верным лишь отчасти, поскольку принимает во внимание только психологию персонажей.
Необходимо задаться вопросом, что же «предшествует» персонажу: что сделало его таким, каков он есть? Какая среда смогла привести простых людей к таким нелепым поступкам и мыслям? Что за система, которая отторгает как инородное тело все живое, пускай несовершенное, но живое? И в этом его комедии объективно подрывают режим. Сторонники Эрдмана, делая вид, будто сатира относится лишь к персонажам, пытались завуалировать истинное идеологическое значение его произведений. Но враги не поддались на обман и увидели, что, не выходя за рамки комедии, драматург показывал на сцене Террор, возникавший в эпоху, когда он отстаивал скромное «право на шепот». Не более того. Но и это оказалось слишком.
Тогда Эрдман умолк.
Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях несколькими словами резюмирует содержание пьесы «Самоубийца»: «Это пьеса о том, почему мы остались жить, хотя все толкало нас на самоубийство»[672]. И жена человека, который, в противоположность Эрдману, продолжит защищать свое «право шептать», добавляет: «Эрдман сам обрек себя на безмолвие, лишь бы сохранить жизнь»[673].
Перевод с французского О. Акимовой«Реквием» Анны Ахматовой, женщины и поэта
(История одного образа, от прозрения Н. Недоброво до уловки (?) В. Жирмунского)[*]