Дитте - дитя человеческое - Мартин Андерсен-Нексе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не ради себя. Пусть все и каждый видят пути мои и знают, куда я иду.
Он говорил ровным, спокойным тоном. В нем уже не было той дрожи, от которой у Дитте начинало биться сердце, словно в предчувствии беды. Но по его походке я по всей осанке видно было, что на душе у него по-прежнему тяжело.
— Ну, и ради меня тебе незачем прятаться, — сказала Дитте и засмеялась горьким смехом. — Здесь все знают обо всем, и даже малые ребята кричат об этом. Если тебе что-нибудь нужно от меня, можешь прийти к нам днем.
— Я бы и сам хотел, — ответил Карл. — Но отец твой, кажется, терпеть меня не может.
— Ну, отца тебе нечего бояться, если у тебя честные намерения.
Так, разговаривая, они незаметно подвигались вперед, держась рядом, миновали хижины и свернули по дороге к постоялому двору. Был субботний вечер, и навстречу попадалась то одна, то другая женщина с покупками из лавки. Дитте громко здоровалась с ними; она не смущалась, что ее встречают идущей рядом с человеком, который был отцом ее ребенка.
— Можно мне зайти за тобой завтра утром? — спросил Карл умоляющим тоном и тихонько сунул свою руку в ее. — Мы могли бы пойти вместе в церковь.
У него было такое измученное лицо, и рука совсем холодная, — видно было, что ему очень недоставало человеческого участия. У Дитте сжалось сердце, и она не отдернула руку.
Но в церковь она не пойдет. Она вовсе не считает себя грешницей и не желает, чтобы люди сказали: «Поглядите на эту парочку кающихся!» — да еще, пожалуй, всхлипнули бы от умиления.
— А вот если ты хочешь прогуляться со мной по всему поселку и мимо постоялого двора, то… — Дитте напряженно ждала его ответа. — Но ты должен вести меня под руку, и я сама решу, как далеко мы пойдем… Может быть, до самого города!
Да, он должен признать ее перед всеми.
Карл улыбнулся:
— Мы пойдем, куда ты захочешь, и будем гулять, пока ты не устанешь. Но не поцелуешь ли ты меня ранок, как следует, — не из жалости, а ради меня самого?
— Не могу сказать, чтобы я была влюблена в тебя, но это, может быть, еще придет со временем, — сказала она и поцеловала его.
Губы его дрожали, и она поняла, как истосковался он по теплой, сердечной ласке.
— Невесело тебе живется, как видно, — невольно сказала она и подумала о домашней еде и прочем уюте. — Как ты коротаешь время один-одинешенек?
— О, я много думаю, — тихо ответил он.
— О чем же ты думаешь… обо мне? — шаловливо рассмеялась Дитте.
— Больше всего о ребенке. Так странно, что из моих бедствий вырастает новая человеческая жизнь. Неисповедимы пути божьи!..
Ну, опять затянул свою песню! И Дитте вспомнила, что ей пора домой. Когда они, подойдя к дому, стали прощаться, Карл сунул ей что-то в руку. Оказалась бумажка в десять крон.
— Не надо мне твоих денег! — сказала Дитте и протянула ему бумажку обратно.
Он держал деньги на ладони, совсем убитый.
— Тогда мне не для чего и работать! — проговорил он.
— Ну, если это для ребенка, то… Но ты не должен морить себя голодом, жалеть истратить на себя лишний грош, чтобы весь свой заработок отдавать нам! Я этого не хочу!
Она сама не знала, что говорит, от смущения голос ее звучал сердито.
И только лежа в кровати, с зажатой в руке бумажкой, она сообразила, что произошло. Теперь ей незачем больше мучить себя мыслями о том, что она объедает близких, или о том, где взять денег на роды. Теперь у нее есть кормилец. Карл перестал быть для нее обузой, — теперь она могла опереться на него. Это принесло большое облегчение, и она, свернувшись в постели калачиком, всплакнула еще разок о Карле.
IV
ДИТТЕ ГРЕЕТСЯ НА СОЛНЫШКЕ
Дитте с матерью были очень заняты, — старались воспользоваться временем, пока остальных нет дома, чтобы расставить в поясе юбку нарядного платья Дитте из полу-шерстянки. Это делалось уже второй раз, и все-таки юбка с трудом застегивалась.
— Ты придержи дыхание, — посоветовала Сэрине, сидя на стуле и стараясь стянуть юбку на Дитте, которая стояла к ней спиной, вся пунцовая. Силы у Сэрине было немного, но все-таки Дитте было больно.
— Ты, по крайней мере, на седьмом месяце, — сказала Сэрине, когда крючки наконец застегнулись.
Дитте накинула на голову большой платок, спрятала под него корзинку с крупной камбалой и быстро вышла.
У самых дверей она столкнулась с Кристианом. Он так бежал, что чуть не сшиб ее с йог.
— У нас будет пирушка! — крикнул он, врываясь в дом.
Дитте пошла вдоль стены дома, лавируя, чтобы не наступить на кучи отбросов у дверей своих соседей. Якоб Рулевой стоял носом к стене и ковырял ее. Он уже сколупнул почти всю штукатурку, и во многих местах выступали голые бревна.
— Ну, что же, скоро ты найдешь слово? — спросила Дитте. Это была ходячая острота.
Якоб предостерегающе поднял руку — нельзя мешать ему: он вот-вот найдет.
Дитте направилась к Пряничному домику. Солнце сияло, и со стороны строящейся виллы доносился стук топоров и пение. Домик, как всегда, казался заново выкрашенным; вокруг него было чисто прибрано, и бузина у колодца была вся покрыта красными ягодами. Дитте как будто очутилась в другом мире. Она еще не была здесь днем ни разу с тех пор, как вернулась домой. Заходила лишь вечерами помогать старикам по хозяйству.
Старушка не могла встать с постели от слабости.
— А, и ты на солнышко выглянула! — сказала она. — Я думала, ты гуляешь только при луне! Как же это так?
Дитте слегка отвернулась.
— Я принесла вам камбалу, — сказала она в смущении.
— Спасибо тебе, девочка. Как это мило со стороны твоего отца, что он не забывает нас, стариков. Но что случилось с тобой?
Она взяла Дитте за руку и, заставив ее повернуться лицом к себе, глядела на нее с улыбкой. Дитте пришлось присесть на краешек голубой кровати.
— Ну, рассказывай!
— Он перебрался сюда! — шепнула Дитте.
— А кто это он? Их много! — рассмеялась старушка.
— Карл Баккегор.
— Ах, так это сынок Баккегоров! Ты бы призналась мне раньше, — старик мой, пожалуй, и пособил бы тебе добиться своих прав. А теперь он сам пришел сюда? С согласия матери?
— Нет, мать его прокляла. Она злющая… сущий дьявол.
.— Доброй ее, конечно, назвать нельзя, но она не по своей вине стала такой. Берегись осуждать кого-нибудь; все мы окажемся грешными, если начать судить и нас по всей строгости законов. Но, стало быть, ты теперь можешь повенчаться с ним, слава богу?
— Нет, он еще несовершеннолетний, да и я не знаю, захочу ли, — прошептала Дитте.
— Ты его не любишь? — с испугом поглядела на нее старушка. — Плохо же твое дело, хуже-то, кажется, и представить себе нельзя. — Она притянула девушку к себе и, гладя Дитте обеими руками по голове, продолжала: — Ах ты, бедняжка! Бедняжка!.. Как тебе, должно быть, тяжело было!..
Щеки старушки дрожали… как бывало у бабушки… в давнее время… И были такие же мягкие. Дитте совсем притихла под лаской дрожащих старческих рук. Давно ничьи руки не ласкали ее так нежно.
Наконец старушка мягко оттолкнула ее от себя и сказала:
— Выдвинь-ка и принеси мне сюда самый нижний ящик комода.
Ящик был поставлен на стул у кровати, и старушка принялась отбирать из старых простынь, скатертей и салфеток те, что стали от долгого употребления и стирки мягкими и тонкими, как шелк.
— Вот это годится для малютки, — сказала она, складывая все отобранное. — Оно поношено, но зато тем мягче. А вон тут погрубее — на бинты тебе. А еще две простыни с ажурной строчкой и нарядная наволочка. Отыщем для тебя и ночную рубашку, чтобы ты лежала после родов, как полагается родильнице, вся в белом и на белом. Непременно надо встречать своих новорожденных деток в белом, тогда из них вырастут хорошие люди.
Вещей набралась изрядная стопка. Дитте сидела и смотрела на них со слезами на глазах. Она готова была и плакать и смеяться. Роды вдруг представились ей так живо, показались такими близкими. Она словно уже видела себя самое на постели родильницы, с ребенком в объятиях. Оба лежали во всем белом — и она сама и дитя. На ночной рубашке были восхитительно сплоенные оборочки у ворота и кистей рук, и белые фестоны наволочки красиво обрамляли лица ее и младенца…
— Ну, вот, — сказала старушка, и Дитте очнулась. — Пусть это побудет здесь, пока Кристиан забежит и возьмет. Не годится тебе самой таскать. А теперь выдвинь-ка и второй снизу ящик.
Он был набит чудесными старинными вещами, чепчиками и вышитым бельем. Все было уложено так красиво и аккуратно, все пересыпано лавандой.
— Смотри, Дитте, — старушка вынула и показала ей платок из голландского полотна, обшитый кружевами. — Это мой подвенечный носовой платок. Я утирала им слезы… но не слезы горя. Видишь на нем красноватые ржавчинки? Это от слез радости. Он только один раз и был в употреблении, я спрятала его на память — еще не высохший от слез. Им и прикройте мне лицо, когда я буду лежать в гробу. Ты ведь поможешь моему старику обрядить меня? А вот моя подвенечная фата. Она будет мне саваном. Да, у вас это больше не в обычае. Но мы в молодости, коли уж выбирали, так на всю жизнь. Оттого я и любила молодежь, которая посерьезнее… Говорят, один из молодых Баккегоров льнет к «святым»?