Кануны - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас Игнаха послал Сельку домой за бумагою и чернильницей, походил по широким, давно не шарканным половицам и сел в межоконье, посредине простенка. Он уже избегал садиться у окон, особенно в темное время, когда в окно с улицы видно лучше, чем из окна на улицу.
— Не собрать, поздно, — не унимался Микулин. — Давай, та ска-ать, на завтрево.
Сопронов сурово молчал, барабанил пальцами по столу и то и дело покашливал. Наконец часам к десяти пришел Носопырь — первый посетитель, да и то доброхотом. Его даже не загаркивали. Спустя полчаса явился Акиндин Судейкин, покрутился и наладился во двери.
— Ты, та ска-ать, куда, Акиндин? — спросил Микулин.
— Да я, это… никого нету.
— А мы?
— Вы, это вы и есть.
Судейкин вдруг по-собачьи ощерился и выскочил за двери. Потом заглянул еще и, держа голову в притворе, коротко сказал:
— Надо, робятушки, еще бы одну ступеню-то у листницы вышибить. А то разве дело? Только одной ступеньки и нет. У кого ноги товстые — ни за што не переломать…
Микулин, сдерживая смех, распахнул створки окна и выглянул в темень. Ночь была уже достаточно темной, но летнее тепло все еще веяло по деревне. Свет в окнах, только что горевший у Роговых, убавился, вспыхнул и погас, видать, дважды дунули сверху в ламповое стекло. У церкви на горке сначала несмело сказалась зыринская гармошка, после запели девки:
Дорогой на сто процентов,Я на восемьдесят пять,Номер с номером не сходится,Не стоит и гулять.
Микуленку показалось, что он узнал голос Палашки. Сердце у председателя сладко защемило, он подтянул голенища сапог, распушил широкие бока недавно купленных галифе и решительно подошел к Игнахе. Тот видел, что Селька тоже навострил уши на звук гармони. За два часа ожиданий явились один Носопырь да Киндя Судейкин, который сразу убрался. Наконец вернулся десятский Лыткин.
— Ты всех обошел? — спросил у него Игнаха.
— Всех, всех обгаркал! Дело выходится, не придут.
— Ну, не придут, дак завтра опять побежишь! По всей деревне! — засмеялся Микулин.
Сопронов, схватив папку и обращаясь сразу к десятскому и к Сельке, сказал сквозь зубы:
— Завтре, чтобы к десяти часам… загаркивать. Ежели не соберутся, лезь на колокольню, стукни разок-другой в колокол…
Микулин, не дожидая конца этого напутствия, сдержанно вышел за дверь и через три ступени запрыгал вниз. Что была ему вышибленная ступенька, ежели он уже недели две не видел свою Палашку? Девки плясали на горке за церковью, ныне ходили с песнями от просвирни до старой Поповки, где жили две сестры-поповны, учительницы — дочери старого, еще до революции умершего отца Михаила. Микулин твердо решил сплясать с кем-нибудь из шибановских ребят, он бодро, сдерживая волнение, заторопился на звук гармони, на спичечные вспышки и всплески девичьего смеха. «Сегодня что, воскресенье, что ли? До чего доработался, и дни мимо идут, — мелькнуло в уме. — Тэк-с…» Ногам хотелось плясать, голова же быстро прояснилась на ночной, пахнущей стогами прохладе. Председатель вспомнил о том, кто он такой и зачем пришел домой в Шибаниху, представил и завтрашнее собрание. «Нет. Не буду плясать, — дал он указание себе самому. — Надежнее…»
Что будет надежнее, он не знал: может, завтрашнее собрание, может, предстоящее свидание с Палашкой. Он ощупал внутренний карман пиджака с печатью и со штемпельной подушкой. Прислонясь к огороду, подождал поющую девичью шеренгу, схватил за руку самую крайнюю девку и рывком увлек ее в темноту. Девка — это была Тонька-пигалица — даже не испугалась:
— Кто дергает-то? Леший, бес, руку-то вывихнул.
— Тоня, золотко, Палашку ну-ко вызови.
— Сцяс, — Тонька, не теряя времени, побежала искать Палашу.
Председатель долго, очень долго стоял в темноте у изгороди. Терпенье его уже подходило к концу, когда Тонька одна появилась около.
— Не идет.
— Что? Кто не идет? — опешил Микулин.
— Палашка-то не идет. Чего, говорит, я не видела тамотка, — в девичьем голосе звучал еле скрываемый смех. Она исчезла так же быстро, как и появилась. Микулин стоял, вконец расстроенный.
— Ну, коли не идет, дак пойду сам! — сказал он вслух и с угрозой зашагал туда, где затухало гулянье. Девки и парни парами расходились в разные стороны, другие сидели на крылечке просвирни.
Микулин за руку перездоровался со всеми, сел рядом с играющим Зыриным, от которого приятно пахло папиросным дымом. Палашки там не было. Из темноты послышался ее далекий голос, она уходила с девками в темноту, запевала как раз те частушки, которые ей сейчас подходили:
Я того жалею дролечку,Жалею и люблю,Который носит бологовочкуНа кожаном ремню.Я теперечи гуляю,Сиротинка вольная,Веселит меня гармошкаЧетырехугольная.
Так пела Палашка, намекая на Володю Зырина, своего давнего ухажера. Этого Микулин совсем не мог вынести. Он украдкой отошел в темноту. Без дороги, прямо через картофельные огороды бросился напрямую к Евграфову дому. Перескочил чьи-то капустные грядки, разодрал о какой-то гвоздь новые галифе. У Евграфова въезда он перевел дыхание. Стараясь успокоиться, открыл отводок и вышел из загороды на улицу. Встал в темноте у крыльца и начал ждать, но на этот раз ждать пришлось очень немного.
Палашка, мелькая белоснежными, по моде, носками, показалась на улице. Она подошла к дому, и тут Микулин тихо ее окликнул. Девка притворно охнула, потому что еще издалека почуяла его в темноте. Он хотел привлечь ее к себе, но она сильным толчком отстранила его.
— Палаг, ты это… чего? — вполголоса спросил он.
— Отстань! К водяному.
— Да ты погоди…
— И годить нечего, — она обошла его стороной, направляясь к отцовским воротам.
Микуленок понял, что дело нешуточное, перескочил с места на место и вновь оказался на ее пути:
— Погоди… Успеешь выспаться.
Они остановились. Председатель нежно коснулся ее холодного батистового плеча. И тут Палашка уткнулась носом прямо в ледышку его мопровского значка. Микулин прикрыл девку пиджачной полой и повел подальше от дома. Он знал про свою вину перед ней: ведь она уже второй год ждет свадьбы. Да и сам он ждал, но все откладывал и откладывал.
— Посуди сама, — уговаривал он ее, — с маткой да с сестрами мне не делиться, это, та ска-ать, последний позор. А в Ольховице ночую где приспичит…
— Колюшка, миленький, да ведь мне не хоромы и надо, — перебила она. — Была бы крыша какая.
— Из-под дыроватой-то крыши сама, поди, убежишь. Чье это гумно, не ваше ли?
— Нет. Вроде Кинди Судейкина.
Гармонь все еще пиликала в густой темноте. Ковали кузнечики. Деревня в ночи едва различалась, амбары и гумна казались широкими и бесформенными. Редкие светлячки изумрудными огоньками горели в траве вдоль колеи… Далеко-далеко, словно золотая осемьсветная птица, взметнулась зарница. Она на миг бесшумно осветила окрестности, и Микулин увидел гумно с перевалом свежей ржаной соломы. Палашка вздохнула, усаживаясь в солому. Сердце у председателя запрыгало, как воробей в горсти. Какая-то странная легкость наполнила руки и ноги. Восторг хлынул к самому горлу. Мягкая Палашкина грудь не вмещалась в его широкой нежной ладони. Девичье дыханье напоминало ему осенний запах, запах проточной воды и свежего огурца.
— Палагия… — шептал Микуленок между ее поцелуями. — Да мы… мы хоть завтра… Завтра и распишусь с тобой… вутре хоть…
В сгибе правой руки он держал тяжелую от кос Палашкину голову, а левая рука опять сама, без его ведома, властно хозяйничала по всему вздрагивающему Палашкиному телу.
Широкая и еще более яркая зарница плеснула на них зеленоватым призрачным светом, и всплеск этот показался им бесстыжим и долгим. В тот же миг Палашка, сжимая зубы, утробно охнула. Микуленок, торжествуя, мельком подумал, что становится мужиком. Он ликовал, ярился, и весь мир скопился теперь здесь, в этой ржаной соломе. Минут через пять, переведя частое и сдерживаемое дыханье, он откинулся к перевалу. Оба недоуменно затихли.
— Больно? — еле слышным шепотом спросил он.
Она ничего не ответила. Хотела обнять его за потную шею, но рука ее вдруг бессильно обвисла.
— Сотона, чево наделал-то… — вслух сказала Палашка.
— Ну а чего? — хохотнул он. — Все к лучшему!
— Да! Лешой болотной! Ой, что теперече будет-то…
И Палашка заплакала в голос. Микулин зажимал ей рот, уговаривал, но она рыдала еще сильнее.
— Пойдем, вставай, — рассердился он. — Та ска-ать, чего теперь?
— Погубитель ты!
— Ну а чего, я один, что ли? Оба добры.
— Уди, уди от меня…
И она заплакала еще горше.
* * *На заре Акиндин Судейкин пробудился в своем протопившемся овине: из свежей ржи он сушил солод для успенского пива. Теплинка едва краснела углями, две несгоревшие головни чернели с боков. Вылезая в гумно, Акиндин пытался вспомнить, что ему снилось. И он явственно вспомнил, что слышал чей-то дальний сдержанный плач, слышал, а пробудиться так и не смог. Или это приснилось ему?