Последний поклон - Виктор Петрович Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки грустно, очень грустно и жаль чего-то…
КНИГА ВТОРАЯ
БУРУНДУК НА КРЕСТЕ
Папа мой, деревенский красавчик, маленько гармонист, маленько плясун, маленько охотник, маленько рыбак, маленько парикмахер и не маленько хвастун, был старшим сыном в семье своего отца, Павла Яковлевича. Восемнадцати лет его женили на Лидии Ильиничне Потылицыной, девушке доброй, домовитой, из большой семьи, которая держалась своим трудом на земле, жила землею, и, как говорила с гордостью бабушка моя Катерина Петровна: «Придурков и ветрогонов у нас в семье отродясь не водилось».
Зато придурков, захребетников, всякого малого и большого народу кишмя кишело в доме маминого свекра, где жили по присловью: ни к чему в доме соха, была бы балалайка! Здесь позарез нужен был работник, его и нашли.
О жизни мамы в семье деда Павла я ведаю по чужим словам, зато хорошо знаю своего папу и потому могу себе отчетливо представить долю мамы. Гулевой, ветреный, к устойчивому труду мало склонный, папа мой был еще и люто ревнив — стоило ему попасть с мамой в компанию, как он принимался шиньгать ее, щипать до синяков, чтоб она «не заглядывалась на других», и до того довел молодую женщину, что сгребла она его однажды в беремя и потащила в Енисей, Уж на мостках папу отобрали. «И здря, здря! — уверяла впоследствии бабушка. — Его, супостата, утопить следовало, а самой бы свету не лишаться…»
Быстро надорвалась мама в семье своего мужа, и как бы сложилась ее жизнь дальше — неведомо, но уже накатывали на деревню крутые перемены.
Когда-то на Большой Слизневке мой прадед, Яков Максимович, скулемал мельницу и вскормил ею много всякого люду, который от крестьянства ушел и к про-летарьям не пришел. Межеумки, драчуны, гуляки и бездельники, они, к несчастью, не успели пропить мельницу прадеда — началось раскулачивание, поначалу ничего такого особенного не сулившее — ну, отобрали мельницу, хрен с ней — не караулить! Коней отобрали? Так и кони-то в хозяйстве держались по присловью: узда наборна, лошадь задорна. Серый, как собака, грыз напропалую всех, ходил только под вьюками по тайге, на пашне или в обозе его отродясь никто не видел, он и в стойло-то к себе одного моего папу пускал, и то лишь пьяного. Савраска был знаменит тем, что вышибал ворота и в щепье разносил — сани и кошевки. Другие лошади тоже норовистые, дикие, выменянные у цыган и заезжих людей. И коровы фокусные. Про одну из них, Чалуху, разговор ходил, будто способна она надоить сразу три ведра молока. Барственно-осанистая, гладкая, холеная Чалуха от стада держалась нарозь, гонялась за пастухом, норовя забодать его, доить себя вовсе не дозволяла, зато сена съедала на раз по копне! И все хозяйство деда Павла вроде этой коровы: броское, дурное, надсадное, на выщелк, значит, на показуху только и годное.
После раскулачивания кто-то из трепачей пустил слух, дед Павел и папа мой по пьянке безголово его подтвердили: на родной усадьбе, в одном из лиственничных столбов спрятано золото, в каком столбе — они знают, да не скажут.
Деревенский алчный и горластый люд дружно ширкал пилами выветренные до железной крепости столбы, колол их взятыми с известкового завода клиньями, и получился у них самый что ни на есть горячий, увы, напрасный труд.
Не заполучивши фартового золота, горлопаны стали требовать доведения до победного конца раскулачивания, ускорить высылку «скрытой контры». Прадед, Яков Максимович, впал в детство, дни и ночи играл с прабабкой в подкидного дурака, дрался с нею из-за карт, до ветру ее не пускал по припоздало возникшей ревности. Из-за многих годов и малоумия ни с какой стороны он к выселке не годился, однако и его «вписали». Видевший свет всю жизнь воистину белым, в муке, прадед, как дитя, радовался переменам жизни. И когда на пересыльный пункт пришло известие о том, что прабабушка Авдотья, из-за хвори отставшая от своих, в «бозе» почила и похоронена на сельском погосте без соборования и отпева, прадед нисколько не горевал.
— Так и надо! Так и надо! — почти с ликованием кричал он. — Че же это экое? В дарты сыграть не с кем! — Дичая, прадед переходил на злобную скабрезность.
— Опомнись-ка, опомнись! — остепеняла прадеда жена моего деда Павла, Мария Егоровна, или бабушка из Сисима, как я звал ее. Но Яков Максимович никого не слушал, был возбужден, подвижен, а когда семью погрузили на пароход и, загудев тревожно и длинно, он отваливал от Красноярского причала, прадед, петушком прыгая, выкрикивал: «Ура! Ура! В страну далекую, восеонскую! Тама кисельны берега! Речки сытовы! — и запел торжественно, стараясь потрафить провожающим — Ой, при лужку, при дужку-у-у-у… И-эх… забыл! И-эх! Забы-ыл!..»
— Што забыл-то?
— Не знаю. Чего-то забыл. Вспомнил! Ура! Ура! Вспомнил!.. А при знакомом по-о-о-оли-и-и… — Вдруг Яков Максимович пустился в пляс: — Эх, карасук, ка-расук, посади меня на сук. На суку буду сидеть да на милочку глядеть… — попробовал пойти вприсядку, но свалился на бок, и, поднимая его с палубы, горя от стыда и страха, бабушка из Сисима трясла старого за шиворот:
— Чего буровишь-то? Буровишь-то чего? Гос-споди!
При выселении собралась на берегу вся деревня, вой стоял над Енисеем, выселенцам несли кто яичко, кто калач, кто сахару кусок, кто платок, кто рукавицы. Из правленцев на берегу оказался лишь дядя Федоран и принял на свою голову все матюки, проклятья и угрозы. И не только принял, но, севши на камень, разулся и бросил кожаные бродни федотовскому косолапому парню — этот отправлялся совсем босиком. Явился на берег Митроха, взобрался на камень, выкрикивал какие-то напутственные слова. «Да уйди ты, уйди с глаз!» — увещевал Митроху дядя Федоран, а потом махнул рукой и ушел с берега.
Яков Максимович скончался в Игарке от цинги в первую же зиму. В ошкуре штанов, которые он упорно не снимал со дня высылки, были обнаружены и выпороты три золотых царских рубля, завернутых в клок литой церковной бумаги. На клочке химическим карандашом были нацарапаны едва уже различимые каракули: «Пашка! Ети деньги мне на похороны! Не проигрывай их, стервец!»
Бабушка из Сисима, измученная семьей, больным и одичавшим стариком, напуганная грозными приказами насчет ответственности за утаивание горячего и холодного оружия, а также ценных бумаг, жемчугов, алмазов, рубинов и прочих драгоценностей, отнесла три