Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«АПРЕЛЬСКИЙ ДОМ».
Сильный ветер, врываясь в открытое окно, несколько проветривал натопленную комнату, полную табачного дыма. Пока Питер перелистывал текст написанного мною студенческого капустника, я читал его последний рассказ, который он недавно послал в журнал «Нью-Йоркер».
Питер был в плохом настроении. Он и Марк Герц без толку потратили целое лето, пытаясь состряпать какой-то фарс. Питер презрительно сказал мне, что еще три недели — и у них было бы готово шоу, куда более смешное, чем вся эта чушь, которая идет на Бродвее. Но, увы, из этого ничего не вышло. Герц начал работать у своего дяди-меховщика, чтобы накопить денег на свою будущую аспирантуру по физике. Питер без дела околачивался дома и писал рассказы.
В дверях появился полный лысый человек:
— Питер, ты обдумал то, о чем мы говорили?
— Да.
— Отлично. А вы, молодой человек, как я понимаю, Дэвид Гудкинд? Добро пожаловать.
— Спасибо, сэр.
У доктора Куота была очень еврейская внешность: большой крючковатый нос, большие умные карие глаза, — но его манеры, исполненные достоинства, были типичны для жителей Центрального Манхэттена. Наклонив свою большую голову, он сурово посмотрел на Питера и сказал:
— Надеюсь, сынок, ты принял разумное решение.
Когда за ним закрылась дверь, Питер выругался. В чем дело? Он раздраженно объяснил, что один из пациентов доктора Куота — это некий Гарри Голдхендлер, знаменитый постановщик радиоспектаклей, большой человек на Бродвее. Доктор поговорил с Голдхендлером о своем сыне, который в колледже сочинял капустники, и Голдхендлер согласился побеседовать с Питером и, если тот ему подойдет, взять его к себе в штат. Питер сказал отцу, что его с души воротит писать всякий «радиохлам», на что доктор Куот ответил, что не позволит Питеру сидеть без дела, когда тот может сам зарабатывать на жизнь. Он дал Питеру двадцать четыре часа на размышление.
— Можешь себе представить — чтоб я писал эту чушь! — воскликнул Питер. — Я попросил отца подождать, пока я сумею пробить «Мама не хочет». Но он говорит, что черта с два я это пробью. — Питер сощурил глаза. — Тебе этот рассказ тоже не нравится? Скажи честно.
— Питер, я вырос в Бронксе. Мне этот рассказ кажется совершенно неправдоподобным.
— Но это же чистая правда, от первого до последнего слова. Только это было не в Бронксе, а в Пассейике. Мне эту историю рассказал один парень в еврейской школе. Он подслушивал у дверей спальни своих родителей и слышал все своими ушами.
Это был рассказ о еврейке, которая отшивала своего мужа, ссылаясь на то, что у нее месячные. Старина Питер описал все предельно откровенно, и он неподражаемо передал еврейскую интонацию: «Ну, Маня, но ведь не прошла и одна неделя, как ты мине говорила такое же самое…»
— Дэви, это точь-в-точь те самые слова, которые тот парень подслушал под дверью! Да я и сам когда-то добрый год прожил в Пассейике с точно такими людьми. Не говори мне, что это неправдоподобно!
И тут я узнал нечто новое о ранних годах жизни Питера. Его мать работала секретаршей у адвоката; она влюбилась в своего босса и подала на развод с доктором Куотом. Это была долгая и запутанная история, а пока она происходила, Питер целый год жил в Пассейике у своей тетки, которая была замужем за мелким торговцем готовой одеждой. В конце концов мать Питера развелась и вышла замуж за своего адвоката, а Питера почему-то передали отцу, который потом снова женился. Питер говорил об этом с трудно сдерживаемой яростью: он кривил рот, выкатывал глаза и глотал слова. Хотя Питер был совершенно не религиозен, пассейикская родня заставляла его ходить в синагогу и в еврейскую школу. В знак протеста Питер купил большой крест и демонстративно повесил его себе на грудь, придя на урок иврита, после чего его выгнали из еврейской школы. Кстати, этот эпизод пересказан в первой главе романа «Сара лишается невинности».
— Жиды! — подытожил Питер Куот рассказ о своей пассейикской родне. — Чистейшие жиды!
В этот момент зазвенел звонок; Питер вскочил, поправил галстук и надел пиджак:
— Пойдем, Дэви!
* * *— А вы знаете, — сказал доктор Куот за обедом, нарушив долгое, тягостное молчание, — а вы знаете, что мать Питера приходится внучатой племянницей очень знаменитому — э — идишному писателю?
Слово «идишный» он произнес как бы в кавычках, словно идиш был экзотическим древним языком, о котором мне, возможно, доводилось слышать, но извинительно было бы и не слышать.
Я покачал годовой. Редко когда я ощущал себя настолько не в своей тарелке. Пусть я уже жил на Вест-Энд-авеню, но на жилище Куотов я до сих пор смотрел глазами бронксовца, и все там было мне в диковинку.
Начать с того, что на стене, как раз над головой Питеровой мачехи, висела картина маслом — огромный портрет старика в голландской шапочке, с полуоткрытым ртом, из которого выглядывали редкие кривые зубы, и с прищуренными глазами, выражавшими раздражение присутствием бронксовского обрезанного жида в этом приличном доме. (Питер Куот, конечно, тоже был обрезанным, но обрезан он был иначе — по-манхэттенски.) Питерова мачеха сидела точно аршин проглотив, и на губах у нее периодически появлялась и исчезала — регулярно, как смена огней на светофоре, — запрограммированная улыбка. Рядом с ней сидела ее дочь — маленькая худощавая девочка с носом доктора Куота и прямой спиной своей матери. Наконец, во главе стола восседал сам доктор Куот, величественный, как император Адриан; он обедал в торжественном молчании. Рядом со мной сидел Питер, глаза которого, устремленные в тарелку, излучали пугающую враждебность. Нас обслуживала горничная, она же кухарка, блондинка в сером форменном платье, подававшая пищу с напуганным видом, — настоящая белая служанка.
И еще — еда: тонко нарезанная рыба — рыба, а не мясо (по-видимому, из уважения к моему кошерному воспитанию), — перевитая тонкими ломтиками бекона. Я не решился возражать, или отказаться от пищи, или хотя бы брать рыбу без бекона — я не мог этого сделать при императоре Адриане. Питеру-то, я уверен, есть бекон было так же привычно, как петрушку или каперсы. Я только, взяв пару кусочков рыбы, уже у себя на тарелке постарался отделить от них вилкой красно-белые полоски бекона, чтобы не так уж сильно согрешить.
И главное — молчание. Молчание! У нас дома молчание за столом всегда знаменовало скандал. А обычно все рта не закрывали, болтая то о прачечной, то о религии, то о новом фильме, то еще о чем-нибудь. А здесь бесконечное молчание было для меня мукой мученической. Я лихорадочно думал, что бы мне такое сказать и, того и гляди, сморозил бы какую-нибудь глупость, когда доктор Куот выручил меня, упомянув об этом идишном писателе.
— Может быть, вашим родителям это имя будет знакомо, — продолжал доктор Куот, произнося все звуки отчетливо и раздельно, как принято в хороших кварталах Манхэттена. — Менделей-Мохейр-Серафин. Спросите у них.
— Менделей-Мохейр-Серафин, — прохрипел я, плохо владея своим голосом. — Да, сэр, я спрошу.
Так мне был брошен якорь спасения. Не то чтобы такая тема, как существование неведомого мне идишного писателя, могла стать поводом для долгой и увлекательной беседы, но доктор Куот серьезно облегчил положение Питерова ультраеврейского друга, подобно тому как в наши дни люди, принимающие у себя негра, сообщают ему, что они восхищаются, скажем, Ральфом Эллисоном или судьей Тергудом Маршаллом. После упоминания об идишном писателе молчание возобновилось и длилось до тех пор, пока не подали кофе. Затем доктор Куот начал длинную тираду о вреде праздности и об обязанности мужчины зарабатывать себе на хлеб насущный. Когда он наконец сделал паузу, Питер сказал:
— Ладно, я решил пойти побеседовать с Гарри Голдхендлером.
Доктор Куот никак не отреагировал на эту реплику и подробно пересказал притчу о стрекозе и муравье. Воспользовавшись следующей паузой, Питер снова вставил:
— Я же сказал, что я пойду поговорить с Гарри Голдхендлером.
Доктор Куот склонил голову набок и поглядел на сына взглядом Адриана.
— Дай мне закончить, — сказал он, и именно это он и сделал. Он рассказал, как он мальчишкой продавал газеты и работал официантом в университетской столовой, мало-помалу приобретая жизненный опыт, который оказался ценнее любых сокровищ. Затем он вспомнил о сыновней уступчивости:
— Ты принял умное решение, сынок. Я уверен, что работа у мистера Голдхендлера принесет тебе больше удовлетворения, чем коллекционирование отказов из «Нью-Йоркера». Ведь это всего лишь скандальный журнальчик!
— Это очень серьезный журнал, папа, и я в него пробьюсь, — сказал Питер. — Я стану там постоянным автором.
— Вот это хороший настрой, сынок! — одобрительно сказал доктор Куот и встал из-за стола.