Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Благодарю вас…
— Это еще кто? — спросил художник, с аппетитом в то же время поедая жареную говядину.
— Да вот эта же.
— Да не может быть! — так загремел художник, что стекла задрожали. — Батюшки, да ведь это другой человек совсем! Ведь это, ведь это…
И громадный, большой художник, по парижской, вероятно, привычке носивший и в декабре цилиндр и ветром подбитое желтое пальто-халат, — громадный, большой, с гривой львиных волос на голове, до того разволновался, что слезы закапали по его лицу. Он бросил есть, вытирал слезы и говорил:
— Извините, я, ей-богу, не могу… это так трогательно…
После завтрака художник ушел, обещая зайти вечером.
От завтрака до обеда приемы разных лиц не прекращались. Одним Абрамсон что-то давал, другим писал рекомендательные письма, с иными сам уезжал куда-то. Я сидел в другой комнате, читал и слушал.
Иногда бывали очень курьезные визиты. Одна дама говорила:
— Извините, я только что приехала, никого в городе не знаю, мне указали на вас, мне нужен доктор, я не знаю, кого пригласить…
— Доктор? — озабоченно тер себе лоб Абрамсон. — По какой специальности?
— У меня…
Дама понизила голос, и я не слышал ее ответа.
— Лучше всего в таком случае Ярошевского… Присядьте, пожалуйста, я сейчас напишу вам письмо… Виноват: ваше имя, отчество, фамилия?
Абрамсон спешил в кабинет, а в это время другой проситель, из «гостиных», останавливал его на пути:
— Извините: я только два слова, и у меня, к сожалению, нет времени больше ждать…
В передней уже простой люд ловил Абрамсона: у них тоже не было свободного времени.
— Сейчас, вот сейчас…
Вечером, наконец, мы остались втроем: художник, Абрамсон и я, и, уютно усевшись в кабинете Абрамсона, придумывали темы для разговора.
— Давайте, господа, — предложил Абрамсон, — круговую беседу.
Художник, на все отзывчивый и горячий, с детскою радостью рявкнул:
— А что ж? Давайте, в самом деле! Вы начинайте.
— Хорошо, — раздумчиво согласился Абрамсон, — у меня много тем, я всё хочу их записать… Вот только что бы интересное рассказать?
Он разводил пальцами по воздуху и думал.
В это время кто-то позвонил, и вскоре вошел господин лет сорока пяти, седоватый, плотный, с приплюснутым красным носом.
— Какими судьбами?! — закричал радостно Абрамсон и бросился целоваться с вошедшим.
Вошедший оказался доктором, профессором Киевского университета.
Они с Абрамсоном вместе начали свою карьеру — Абрамсон в роли судебного следователя, а доктор — земского врача. Затем, прослужив три года, они на целых пятнадцать лет разлучились, и теперь доктор, взяв отпуск по семейным делам, приехал на свою старую родину.
После первых приветствий на стол подали пиво, которого потребовал себе профессор, а Абрамсон сказал ему:
— Вот мы тут только решили рассказывать по очереди, чтоб убить время.
— Доброе дело!
— Я вот и придумываю, что бы рассказать?
— Расскажите наш первый с вами дебют, — сказал профессор.
— Ах, в самом деле. Вот действительно, — оживился Абрамсон. — Представьте себе деревню: соломенную, деревянную, грязную… Осень, дождь, слякоть. В деревне, в барском пустом колодце найден труп. Я вызван как следователь, он как доктор. Мы в первый раз встречаемся, знакомимся и идем осматривать труп. Не труп, а что-то ужасное: чем-то вроде пилы снесена верхняя часть черепа, грудь разрублена, и в ней набита мелкая солома от какого-то хлеба, которого даже и не сеют в деревне. Труп настолько разложившийся, что является затруднительным определение пола. Из опросов выясняется, что весной без вести пропал некто Яшка Худов, служивший работником у богатого крестьянина того же села Антона Базыкина. Базыкина в деревне все ненавидят, потому что он богат, кулак, грабит всех; и весь род его такой, и ненавидят их из рода в род. В день исчезновения Яшки пропала у Базыкина лошадь, и все слышали, как Базыкин крикнул Яшке: «Ты виноват, — хоть из-под земли достань, если жив хочешь быть». Яшка весь день искал лошадь и к вечеру советовался с товарищами, как ему быть. На предложение товарищей просто пойти и сказать, что не нашел лошади, Яшка ответил: «убьет», встал и пошел к избе Базыкина. После этого Яшку больше не видали. На вопрос о приметах заявлено, что ростом Яшка такой же, как убитый, сверх того Яшка был косорукий, и кисть правой руки была у него выворочена наружу. Осматриваем труп: действительно, правая кисть выворочена. Профессор, — Абрамсон показал на доктора, — признает возможность органического недостатка руки, насколько позволял признать это разложившийся труп.
— Эту-то оговорку я сделал, — перебил профессор, — как сейчас помню, на левой стороне, третья или четвертая строчка сверху.
— Все таким образом, — продолжал Абрамсон, — наводит на Базыкина. Пристав уже арестовал его. Идем к Базыкину и делаем у него обыск. Оказывается: сабля — тупая, заржавленная, с запекшейся на ней кровью. Уважаемый профессор признает, что именно каким-нибудь таким оружием срезан череп, рассечена грудь и вообще сделано все остальное для уничтожения пола…
— Хотя я и сделал оговорку, что труп мог лежать в мокром месте и таким образом подгнить…
— Хорошо, идем на гумно и на гумне находим остатки той соломы, которой была набита грудь убитого, — от какого-то хлеба, которого никто, кроме Базыкина, не сеял. Сам Базыкин производит очень неприятное впечатление: лицо не крестьянское, рябой, мигает глазами, жидкие бакенбарды, бритый подбородок, — служил когда-то в солдатах, — лет пятидесяти, становится постоянно на колени, складывает руки, как на молитву, говорит одно: «Не виноват». Ну, что ж? Допросили, записали в протокол. Базыкина держат в соседнем селе в арестантском доме. Увезли его обратно, и я поехал ночевать в то же село. Приказал наблюдать за ним, следить, что он делает. Все время, говорят, стоит на коленях и богу молится. Сижу я день, два, неделю. Мне надо ехать по другим делам, не могу уехать, — держит что-то, что-то говорит, что Базыкин не виноват. Думаю, думаю, ничего и придумать не могу. Дошел до того, что сам спать не могу. Служил у меня один подросток. Постоянно посылаю его: «Пойди посмотри, что делает Базыкин». — «Богу молится». Вечер, темно, дождь как из ведра. «Пойди посмотри, что делает Базыкин». — «Богу молится». И говорит дальше этот мальчик: «Ну и грязь, — утопленника и то в пору закопать куда-нибудь…» — «А что ж тогда будет?» — спрашиваю я. «Засуха будет», — отвечает мальчик. Конечно, это показывает только, до чего у меня нервы были напряжены, что этот ничтожный разговор навел меня вдруг на целое открытие. Я сейчас же потребовал из волостного правления списки убийц, утопленников, скоропостижно умерших. Ночью старшина, писарь, тащат списки. Есть! В пяти верстах от того места, где найден был труп, в селе весной был найден в пруде утопленник. Беру сейчас же старшину, писаря, понятых и еду в то село. Будим старосту: «Был утопленник?» — Был. — «Где он?» — Зарыли. — «Где?» — На выгоне. — «Кто зарывал?» — Я да еще трое. — «Веди к ним. — Зарывали?» — Зарывали. — «Берите лопаты, идем». Картина такая: ночь темная, дождь, как из ведра, при фонарях трое роют могилу, а этот обвиняемый Базыкин тут же стоит на коленях, протянув руки к небу. А те там роют. Пороют, пороют и опять: «Да что ж рыть? Сами зарывали». — Ройте. — Рыли, рыли, — твердый грунт пошел. «Ну, где же покойник?» Молчат. «Ну, вот вам объявляю: завтра утром во всем сознаться, — тогда ничего не будет, а в противном случае на себя пеняйте». На другой день просыпаюсь, и первые слова мальчика, прислуживавшего мне: «Приехали». Одеваюсь, выхожу: двадцать человек стоят на коленях, и у первого на голове лежит бумага, в кото-рои все подробно описывается. Боясь, чтобы засухи не было, они тело вырыли и бросили в этот самый колодец на барскую землю: уж если пусть у кого будет засуха, так лучше у барина.
— А разрубленная голова, грудь?
— Оказывается, его перед этим анатомировали.
— Понимаете, — вмешался профессор, — анатомировали и не произвели вскрытия живота.
— А солома этого самого Базыкина, который и там сеял этот самый хлеб и как раз в том самом месте, где производили вскрытие; вот, до зарытия в могилу труп и прикрыли соломой…
— А Яшка?
— А Яшка тоже потом объявился: тогда, испугавшись, он, не заходя к Базыкину, отправился в город, и через год получили от него письмо, в котором он спрашивает: «А что хозяин все еще серчает на меня за лошадь?»
Когда все выяснилось, и я, собравшись домой, проезжал мимо их деревни — все жители вышли и с иконами стояли на коленях каждый у своей избы. Я спрашиваю: «Что это?» — Это за то, что спас ты нас от греха «напраслины».
Абрамсон поднял руку и так и остался, смотря на нас— из-под сдвинутых густых бровей.
Я с любовью смотрел на этого доктора Гааза нашего города и думал, что если бы следователи так же проникались судьбой своих подсудимых, то не было бы столько несчастных жертв суда. Я высказал эту мысль вслух.