Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был в это время уж в гимназии и жил в нашем губернском городе, в благородном пансионе, откуда мы ходили, в сопровождении гувернера-воспитателя, ежедневно в классы. Гувернеров этих у нас было четверо: один немец, один русский и два француза, оба уже старики и оба пленные солдаты великой армии, оставшиеся потом уж навсегда гувернерами в России. Они оба были уж настолько стары, что, собственно, узнать от них хотя что-нибудь о Наполеоне, его маршалах, как и обо всей славной эпохе, ими пережитой, в которой и они были деятелями, — ничего уже нельзя было. Они не могли даже рассказать ни одного анекдота, ни одного случая из тогдашнего времени. Один, покрепче, воровал у нас перочинные ножики, карандаши, которые мы же потом вынимали у него из ящика, и он не спорил при этом.
— Это твой разве?
— Мой, Иван Иванович.
— Ну, бери...
Другой был совсем уж слаб, с трудом ходил, тыкая ногами, и как только садился на стул, начинал сейчас дремать.
Но однажды нам удалось как-то расшевелить его, он был бодрее, чем обыкновенно, слово за слово, и он начал что-то отрывочно, путая и забывая половину, рассказывать из своего прошлого, разумеется и о походе Наполеона в Россию.
Я сидел тут же и слушал его. Его спрашивали, каких он помнит генералов, какие сражения. Он отвечал.
— А Мюрата помните? — спросил я.
— О да! — Мюрат — вице-король был. Красавец. Красива девочки любил...
— Ив Москве?
— И в Москве тоже. У него их много было...
Старик увлекся и начал рассказывать разные скабрезности, на общее удовольствие его слушателей. Его расспрашивали, и он все рассказывал, путал, вспоминал.
— Это раньше, может быть, все было, или тоже и в Москве? — еще раз спросил я его.
— И раньше и в Москве.
Он махнул рукой и захохотал.
Один из товарищей, с которым я был дружнее, чем с другими, тоже сын помещика нашей же губернии, спросил при этом меня:
— Да что это тебя так интересует?
— А я знаю одну его историю... Мюратову, — сказал я, — тоже из времен пребывания его в Москве.
— Ты знаешь?
— Да. Его любовь жива еще, она наша же помещица, нашей губернии.
И только я начал ему рассказывать и назвал фамилию Свистовой, как он вскричал:
— Анна Павловна!
— Да. А ты ее почем знаешь?
— Да ведь она же наша соседка. Она полупомешанная. Ну да... ее вице-королевой Неаполитанской зовут... я слыхал, отец ее так называл. Она возле Павловки живет. Как отец купил Павловку, мы и стали соседями с ней. Она верстах в семи от нас. Только она ведь никуда не выезжает, ни у кого не бывает... Я только раза два или три ее у обедни видел. В Павловке у нас нет своей церкви, так мы ездим к ней, в Свистовку... Только она и ездит, что в церковь. Она очень ведь богатая, говорят... У нее парк какой в имении, сад. Дом громадный, но уж старый, говорят.
Он долго болтал, рассказывал про сад, про этот дом но о ней сам он ничего не мог мне сообщить такого, что бы я не знал уж раньше. Это был какой-то праздник, мы были свободны, и наша беседа тянулась. Я рассказал ему из ее прошедшего гораздо больше, чем он из настоящего.
— А знаешь что? — сказал он. — Приезжай нынче летом ко мне. Ведь это недалеко от вас, верст сорок — пятьдесят, не больше. Тогда ты ее увидишь. Можно будет под каким-нибудь предлогом к ней поехать. Отец был у нее, не помню, по какому-то делу, и она очень милая, очень любезно его приняла.
И я было решил, обещав ему непременно приехать к нему летом, а потом вместе отправиться к Свистовой, но что-то мне помешало, летом я к нему не попал, и так опять-таки вся эта история забылась.
X
Прошло много лет. Я жил в Петербурге, нередко навещал и деревню. Однажды я застрял там и на всю осень. В то время я был страстный ружейный охотник. В простой телеге, вдвоем с егерем и собакой, мы заезжали иногда верст за двести и более от дома. И куда мы попадали, где мы были, мы и сами не знали. От болота к болоту, от села к селу, глядишь, уж и в чужом совсем месте, в другом уезде. Ночуем, пока тепло, в поле, под стогом, у копны; начнутся холода, темные ночи, ранние вечера, пойдут дожди — заезжаем ночевать в избы мужицкие. Охоту я понимал всегда именно только так; иной охоты я никогда и не любил.
Однажды, вот когда таким образом, пробираясь из села в село, мы заехали в совсем уж незнакомую нам сторону. Был темный, холодный, поздний вечер. Не зная дороги, мы бог знает куда заехали и плутали. Наконец было уж совсем темно, когда мы очутились у какой-то усадьбы; лаяли собаки, виднелся в темноте какой-то лес, мелькали огоньки. Кое-как мы добрались до жилья.
— Чья это усадьба?
— Госпожи Свистовой, — ответил нам какой-то человек, вышедший на собачий лай из избы.
— Как?
— Анны Павловны, госпожи Свистовой, — повторил в темноте голос.
«Боже мой, вот судьба-то куда привела!» — подумал я.
— Она дома?
— Дома.
— Спит уже?
— Никак нет. У них гости.
— Вот что, любезный, мы измокли, иззябли — где бы нам тут у вас переночевать?
— А вы кто будете?
Я сказал. Человек, говоривший со мною, подумал немного и проговорил:
— Да где же тут? Во флигеле разве... Надо позволения попросить.
— У кого?
— Да у барыни.
— А как же ее можно видеть?
— Да уж вам надобно тогда в дом к ним сходить.
— Пойдем. Проводи меня.
И я как был, в высоких сапогах, в грязи, весь мокрый, отправился с провожатым моим через двор к огромной темной массе — господскому дому. Мы поднялись на крыльцо, ощупали ручку двери и отворили ее. Огромная передняя, слабо освещенная, и в ней ни души; дальше слышались голоса и звенели какие-то струны, но это были не скрипка и не гитара, а какой-то совсем неизвестный мне инструмент. Мы остановились в передней и не знали, что же нам дальше делать, — нельзя же в этаком уборе идти в следующие комнаты. Наконец звуки струн смолкли, голоса послышались резче, и вскоре кто-то, разговаривая, прошел в соседней комнате. Я кашлянул и громко проговорил:
— Позвольте вас спросить...
Немедленно из соседней комнаты к нам кто-то вошел.
— Исправник, — шепнул мне мой спутник.
Этот вошедший к нам в переднюю, очевидно, недоумевал, что мы за люди и что нам надо.
Я сказал ему, кто я, как попал сюда и зачем теперь пришел.
— Ах, Анна Павловна очень будет рада. Она с удовольствием, конечно, позволит. Да вот я ей скажу сейчас. Она, может, даже выйдет сама к вам.
И он ушел, мы опять остались одни.
— Следствие тут идет, непременное отделение съехалось, — пояснил мне мой спутник, — размежевание спорное по соседству... Ну, судейские все то же самое к нам ночевать и приехали. На селе где же?
Оттуда, изнутри, опять послышались голоса и чьи-то шаги, все ближе и ближе. Вдруг опять зазвенели струны.
— Это что ж такое? Кто играет?
— Это сама барыня.
— На чем же это она?
— На арфе...
На этот раз в переднюю к нам вошел седой, совсем ветхий старик в мягких сапогах, по-видимому дворовый, и прошамкал:
— Барыня приказали просить.
— Да вы видите, в каком я виде, как же я пойду?
— Приказали просить...
Провожатый мой остался в передней, а я пошел. Старик передо мною растворил двери и, по-старинному придерживая ее для чего-то рукою, пропустил меня. Я вступил в огромный пустой зал с хорами наверху. В зале было темно; но из следующей комнаты широкой полосой врывался свет, и оттуда же слышались голоса. Старик, обогнав меня, встал у дверей и показывал рукою в освещенную комнату. Я не вошел туда, а остановился на пороге.
Картину, которую я увидел, я никогда, конечно, не забуду. Эта комната была гостиная, и меблирована она была так, как в старину меблировались гостиные: большой длинный диван красного дерева, с выпуклой деревянной спинкой, стоял у средней стены; перед ним красного же дерева круглый стол. Такие же диваны и перед ними столы и у других двух стен. У четвертой, наружной стены, в простенках между окнами, высокие зеркала в рамах красного дерева. По стенам, в бронзовых старинных бра, горели свечи, освещая стоящую посредине комнаты почти совсем седую женщину в длинном платье, ниспадавшем крупными складками и со шлейфом. На плечах у нее была накинута малинового цвета бархатная мантилья, подбитая горностаевым мехом. Она держала в руках арфу; глаза ее были устремлены куда-то вдаль. На двух боковых столах перед диванами, на подносах и так прямо на столах, стояли батареи бутылок с вином и пустых уже; кругом тарелки, стаканы, рюмки, ножи, вилки, куски хлеба и проч. Человек пять сидели и полулежали на диванах... Вдруг струны зазвенели, и раздался дребезжащий, старческий голос... Сидевшие не обращали на это никакого внимания, продолжая говорить между собою, пить, лить, стучать бутылками, ножами, тарелками, вилками...
И она продолжала петь, тоже не обращая на них внимания, как будто и они ей нисколько не мешали. Седые волосы прядями висели по щекам, старческий голос дребезжал; худыми, как у скелета, пальцами она цеплялась за струны, заставляя их звенеть...
Я постоял, пока наконец очнулся, и тихо попятился в глубь темного, неосвещенного зала и на цыпочках, осторожно, чтобы не стукнуть толстыми сапогами, вышел опять в переднюю.