Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему казалось, что это — решение его сердца, но, в то же время, он чувствовал что-то другое, молча, но всё более настоятельно спорившее с этим решением; он не мог понять — что это? И беспокоился, стараясь незаметно подсмотреть лицо назревающего противоречия.
А откуда-то из глубины наболевшего сердца тихонько поднималось желание, чтобы пришёл человек, дружески пожал руку и сказал бы, улыбаясь, что-нибудь простое, человечье, несколько слов.
Это было маленькое, робкое желание, — робкое, как подснежник, первый цветок весны.
…И человек пришёл: однажды Макар услыхал около своей койки тихий вопрос:
— Спит?
Чуть приоткрыв глаза, он увидал Настю — в чёрном платье, в чёрных перчатках, она, немножко наклонясь, согнув стройное тело, разглядывала его лицо хорошо знакомыми глазами, только любопытство было острее, чем прежде, в тёмном блеске этих глаз. В первую секунду приятно было видеть здоровое, простое лицо — захотелось со всею силою сердца сказать девушке:
«Здравствуйте!»
Но, присмотревшись сквозь ресницы, он заметил, что верхняя губка Насти приподнята и дрожит, нос болезненно сморщен, — он открыл глаза, девушка вздрогнула и, смущённо отводя взгляд в сторону, сказала:
— Закройтесь…
Он — не понял, потом быстро натянул одеяло до горла и спрятал под ним руки — лежал без рубахи, плечи и руки были голые.
Девушка несколько раз кряду коротко и сильно выдохнула воздух через нос, как бы отгоняя от себя запах больницы, потом села на табурет, спрашивая:
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Спасибо.
— А у нас — всё хорошо, как было…
— Очень рад…
— Да…
Она подвинулась немножко ближе и, посмотрев, не коснулось ли её платье серого одеяла койки, чуть улыбаясь, тихонько сказала:
— А ведь, я думала — вы шутили тогда…
Не находя, чем ответить ей, Макар тоже усмехнулся. Он видел, что больные заинтересованы его гостьей: отовсюду на неё внимательно и жадно смотрят безносые, он знал, что эти люди мысленно пачкают её, и это было больно ему. Учитель, уже оперированный, с белою головой, обмотанной бинтами, одним глазом измерял и взвешивал её. А девушка, чувствуя возбуждённый ею интерес, смущённая им, разглаживала чёрными лапками платье на коленях, краснела и улыбалась, сморщив гладкий лоб.
Синее ясное небо смотрело в окна.
— Холодно? — спросил Макар.
— Сегодня? Нет, всего тринадцать градусов…
И, вдруг оживясь, быстро заговорила:
— Знаете — в воскресенье я, Сыроенко и Таня, — ах, да, Таня кланяется вам, у неё кашель и насморк, она не могла придти, — мы чудесно катались в воскресенье, ездили за город, туда, за сумасшедший дом, хохотали…
Она говорила непрерывно, минут пять, и когда ей не хватало слов — прищёлкнув языком, рисовала пальцем в воздухе петлю или круг. Потом, на полуслове оборвав свою речь, встала:
— Ну, мне пора! Не шевелитесь, не надо… Прощайте…
Макар точно окостенел, он чувствовал себя обиженным этим визитом и думал о том, как это ясно, что жизнь — оскорбительна и жить — не стоит.
Сидя на своей койке, учитель осторожно облизывал толстые губы большим тупым языком и медленно, шепеляво, новым голосом говорил:
— В-вот я и знаю, из-за кого вы это…
— Поздравляю, — сказал Макар.
— Девица — ничего. Но стрелялись вы — напрасно.
— Почему?
— Девиц — очень много. Стреляться же вообще бессмысленно…
— Почему?
Он опустил глаз и вздохнул.
— Я многократно объяснял вам это. Сегодня мне больно говорить.
— Я этому рад, — сказал Макар, не будучи в силах сдержать холодного бешенства, — рад, что вам нельзя говорить, я терпеть не могу скучных глупостей…
Учитель приподнял плечи и застонал протяжно:
— Ка-ак вы невоспитанны, у-у…
В следующий день свиданий пришёл знакомый студент, медик, человек с небольшой бородкой, глухим голосом и беглой, спотыкающейся речью. Он спрашивал Макара, что и как у него болит, и, выслушивая ответы, одобрительно встряхивал длинными волосами, говоря:
— Правильно! Так, так. Именно.
Удовлетворённый, он на прощанье крепко пожал руку, сказав:
— Ну, поправляйтесь!
«Зачем?» — хотел спросить Макар, но не успел, удивлённый: в двери, уступая дорогу студенту, стоял, улыбаясь, чисто одетый, пожилой татарин, забавно кивая Макару круглой головою.
Потом он сидел на койке, смеясь, рассказывал Макару, как его возили из конца в конец города и котёнок тоже ездил, сидя за пазухой тулупа. Слушая ломаные, измятые слова, глядя, в большое, словно плюшем оклеенное лицо с мягкими серыми глазами, Макар чувствовал себя как во сне, тоже смеялся и расспрашивал:
— Кричал я?
— Засем — кричал? Так сибе, немножкам болтал язык туды-сюды…
Потом татарин сказал, что он узнал, кто такой Макар, познакомился с его товарищами по мастерской и что они тоже собираются в больницу. А его зовут Мустафа Али Юнусов, живёт он около монастыря.
— Такой изба старый, крыш — боком, на двор войдёшь — помойным ямам, а за ним — двер, ну — там я и есть. Придошь?
— Приду, — сказал Макар, — обязательно приду, брат!
— Вот — обязательным! Чай пить будем…
«Зачем он приходил, — думал Макар, когда татарин ушёл. — Зачем?»
Искать ответа на этот вопрос было приятно.
Он чувствовал себя с каждым днём всё более здоровым, а в душе становилось всё темнее и запутаннее, и — как-то незаметно для него — мысль о смерти переселилась из сердца в голову. Там она легла крепко, об её чёрный угол разбивались все другие мысли, её тяжкая тень легко и просто покрывала собою все вопросы и все желания.
«Зачем жить?» — думал Макар, и она тотчас подсказывала свой простой ответ:
«Незачем».
«Что делать?»
«Нечего. Ничего не сделаешь».
Но именно эта простота вызывала неприязненное чувство, постепенно внушая к себе почти такое же отвращение, как учитель, с его тупым и ненавистно пошлым «не хочу хотеть». Тихо, но настойчиво возникало желание сопротивляться всему, что неприятно, раздражает, и — упрощённым ответам в том числе. Враждебность простоты ощущалась особенно ясно, когда она, в ответ на мучительные, обидные раздражения Макара, говорила ему плоские и ещё более обидные слова:
«Не всё ли равно?»
Нет, — было не всё равно, в палате ли учитель или вышел, говорит он или молчит, и было не всё равно — слушать его речи молча или возражать ему и сердить его.
Всё более волновало усвоенное больными и служащими отношение к Макару; человек, с золотыми стропилами на месте носа, спрашивал:
— Выздоравливаешь?
— А вам какое дело?
— Никакого дела мне нет, это верно! А только — коли живёшь, так уж терпи, озорничать не к чему…
Макару же нестерпимо хотелось именно озорничать, не соглашаться, спорить, встать в тесный круг разнообразных «хочу» и «не хочу», утверждать и, отрицать.
«Не всё ли равно?» — тихо спрашивало его что-то.
Нет, не всё равно, он всем телом чувствовал, что не всё равно. Ночами, когда все спали, он, открыв глаза, думал о том, как всё вокруг обидно, противно и жалко, главное же — обидно, унизительно. Как хорошо было бы, если бы в жизнь явились упрямые, упругие люди и сказали бы всему этому: «Не хотим ничего подобного. Хотим, чтоб всё было иначе…»
Он не представлял, как именно иначе, но отчётливо видел: вот сердятся, волнуются, кишат спокойные люди, решившие все вопросы, подчинившиеся своей привычке жить по правилу, избранному ими; этими правилами, как топорами, они обрубали живые ветви разнообразно цветущего древа жизни, оставляя сучковатый, изуродованный, ограбленный ствол, и он был воистину бессмыслен на земле!
Было хорошо думать об этом, но когда Макар вспоминал своё одиночество — картины желанной бурной, боевой жизни становились тусклыми, мысли о ней вяло блекли, сердце снова наполнялось ощущением бессилия, ненужности.
Так, то поднимая себя над жизнью, то падая устало в её грязный, торжествующий хаос, он жил день за днём, спорил и ругался с безносыми, с учителем, осуждал и высмеивал их мёртвые мысли, настойчиво желая привить им свою тоску, пошатнуть их твёрдые решения, расплескать устоявшееся, густое самодовольство.
Потом, забитый их криками, насмешками, оскорблённым явною ложью и лицемерием их речей, он лежал, закрыв глаза, чувствуя себя мало знающим, плохо вооружённым, неспособным для борьбы, — ненужным для жизни.
И, в презрении к себе самому, снова разгоралась мысль о смерти. Но теперь она уже не изнутри поднималась, а подходила извне, как будто от этих людей, которые всеми своими словами победно говорили ему:
«Ты — выдуманный человек, ты никуда не годишься, ни на что не нужен, и ты глуп, а вот мы — умные, мы — действительные, нас — множество, и это нами держится вся жизнь».
Они все дышали этою мыслью, они улыбались ею, снисходительно высмеивая Макара, она истекала из их глаз, была такая же гнилая, как их лица, грозила отравить.