Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как мёртво! — восхищалась Нимфодора. — Как тупо-могильно!
Она все эти штуки превосходно понимала.
На сороковой день после этого они венчались у Николы на Тычке, в старенькой церкви, тесно окружённой самодовольными могилами переполненного кладбища. Ради стиля свидетелями брака подписались два могильщика, шаферами были заведомые кандидаты в самоубийцы; в подруги невеста выбрала трёх истеричек, из которых одна уже вкушала уксусную эссенцию, другие готовились к этому и одна дала честное слово покончить с собой на девятый день после свадьбы.
А когда вышли на паперть, шафер, прыщеватый парень, изучавший на себе действие сальварсана [34], открыв дверь кареты, мрачно сказал:
— Вот катафалк!
Новобрачная, в белом платье с чёрными лентами и под чёрной фатой, умирала от восторга, а Смертяшкин, влажными глазами оглядывая публику, спрашивал шафера:
— Репортёры есть?
— И фотограф…
— Не шевелись, Нимфочка…
Репортёры, из уважения к поэту, оделись факельщиками, а фотограф — палачом, жители же, — им всё равно, на что смотреть, было бы забавно! — жители одобряли:
— Quel chic! [35]
И даже какой-то вечно голодающий мужичок согласился с ними:
— Charmant! [36]
— Да-а, — говорил Смертяшкин новобрачной за ужином в ресторане против кладбища, — мы прекрасно похоронили нашу юность! Вот именно это и называется победой над жизнью!
— Ты помнишь, что это всё мои идеи? — спросила нежно Нимфодора.
— Твои? Разве?
— Конечно.
— Ну… всё равно:
Я и ты — одна душа и тело!Мы с тобой теперь навеки слиты.Это смерть так мудро повелела,Мы — её рабы и сателлиты.
— Но всё-таки я не позволю тебе поглотить мою индивидуальность! — очаровательно предупредила она. — И потом, сателлиты, я думаю, надо произносить два «т» и два «л»! Впрочем, саттеллиты, вообще, кажутся мне не на месте…
Смертяшкин ещё раз попробовал одолеть её стихами:
Что такое наше «я»,Смертная моя?Нет его иль есть оно, —Это всё равно!Будь активна, будь инертна, —Всё равно, — ты не бессмертна!
— Нет, уж это надобно оставить для других, — кротко сказала она.
После длинного ряда таких и подобных столкновений у Смертяшкина случайно родилось дитя — девочка, и Нимфодора повелела:
— Люльку закажи в форме гробика!
— Не слишком ли это, Нимфочка?
— Нет уж, пожалуйста! Стиль надо сохранять строго, если ты не хочешь, чтобы критики и публика упрекнули тебя в раздвоении и неискренности…
Она оказалась очень хозяйственной дамой: сама солила огурцы, тщательно собирала все рецензии о стихах мужа и, уничтожая неодобрительные, — похвальные издавала отдельными томиками за счёт поклонников поэта.
С хорошей пищи стала она женщиной дородной, глаза её всегда туманились мечтой, возбуждая в людях мужского пола страстное желание подчиниться року. Завела домашнего критика, жилистого мужчину, рыжего цвета, сажала его рядом с собою, и, вонзая туманный взгляд прямо в сердце ему, читала нарочито гнусаво стихи мужа, убеждённо спрашивая:
— Глубоко? Сильно?
Тот первое время только мычал, а потом стал ежемесячно писать пламенные статьи о Смертяшкине, который «с непостижимой углублённостью проник в бездонность той чёрной тайны, которую мы, жалкие, зовём Смертью, а он — полюбил чистой любовью прозрачного ребёнка. Его янтарная душа не отемнилась познанием ужаса бесцельности бытия, но претворила этот ужас в тихую радость, в сладостный призыв к уничтожению той непрерывной пошлости, которую мы, слепые души, именуем Жизнью».
При благосклонной помощи рыжего, — по убеждениям он был мистик и эстет, по фамилии — Прохарчук, по профессии — парикмахер, — Нимфодора довела Евстигнейку до публичного чтения стихов: выйдет он на эстраду, развернёт коленки направо-налево, смотрит на жителей белыми овечьими глазами и, покачивая угловатой головою, на которой росли разные разности мочального цвета, безучастно вещает:
В жизни мы — как будто на вокзале,Пред отъездом в тёмный мир загробный…Чем вы меньше чемоданов взяли,Тем для вас и легче и удобней!
Будем жить бессмысленно и просто!Будь пустым, тогда и будешь чистым.Краток путь от люльки до погоста!Служит Смерть для жизни машинистом!..
— Браво-о! — кричат вполне удовлетворённые жители — Спасибо-о!
И говорят друг другу:
— Ловко, шельма, доказывает, даром, что этакий обсосанный!..
Те же, кому ведомо было, что раньше Смертяшкин работал стихи для «Анонимного бюро похоронных процессий», были, конечно, и теперь уверены, что он все свои песни поёт для рекламы «бюро», но, будучи ко всему одинаково равнодушны, молчали, твёрдо памятуя одно: «Каждому жрать надо!»
«А может, я и в самом деле — гений! — думал Смертяшкин, слушая одобрительный рёв жителей. — Ведь никто не знает, что такое гений; некоторые утверждали же, будто гении — полоумные… А если так…»
И при встрече со знакомыми стал спрашивать их не о здоровье, а:
— Когда умрёте?
Чем и приобрёл ещё большую популярность среди жителей.
А жена устроила гостиную в виде склепа; диванчики поставила зелёненькие, в стиле могильных холмиков, а на стенах развесила снимки с Гойя, с Калло да ещё и — Вюртц!
Хвастается:
— У нас даже в детской веяние Смерти ощутимо: дети спят в гробиках, няня одета схимницей, — знаете, такой чёрный сарафан, с вышивками белым — черепа, кости и прочее, очень интересно! Евстигней, покажи дамам детскую! А мы, господа, пойдёмте в спальню…
И, обаятельно улыбаясь, показывала убранство спальни: над кроватью саркофагом — чёрный балдахин, с серебряной бахромой; поддерживали его выточенные из дуба черепа; орнамент — маленькие скелетики нежно играют могильными червяками.
— Евстигней, — объясняла она, — так поглощён своей идеей, что даже спит в саване…
Некоторые жители изумлялись:
— Спи-ит?
Она печально улыбалась.
А Евстигнейка был в душе парень честный и порою невольно думал: «Уж если я — гений, то — что же уж? Критика пишет о влиянии, о школе Смертяшкина, а я… не верю я в это!»
Приходил Прохарчук, разминая мускулы, смотрел на него и спрашивал басом:
— Писал? Ты, брат, пиши больше. Остальное мы с твоей женой живо сделаем… Она у тебя хорошая женщина, и я её люблю…
Смертяшкин и сам давно видел это, но по недостатку времени и любви к покою ничего не предпринимал против.
А то сядет Прохарчук в кресло поудобнее и рассказывает обстоятельно:
— Знал бы ты, брат, сколько у меня мозолей и какие! У самого Наполеона не было таких…
— Бедный мой! — вздыхала Нимфодора, а Смертяшкин пил кофе и думал:
«Как это правильно сказано, что для женщин и лакеев нет великих людей!»
Конечно, он, как всякий мужчина, был не прав в суждении о своей жене, — она весьма усердно возбуждала его энергию:
— Стёгнышко! — любовно говорила она. — Ты, кажется, и вчера ничего не писал? Ты всё чаще манкируешь талантом, милый! Иди, поработай, а я пришлю тебе кофе…
Он шёл, садился к столу и неожиданно сочинял совершенно новые стихи:
Сколько пошлости и вздораНаписал я, Нимфодора,Ради тряпок, ради шубок,Ради шляпок, кружев, юбок!
Это его пугало, и он напоминал себе:
«Дети!»
Детей было трое. Их надо было одевать в чёрный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, — всё это требовало денег.
И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:
Всюду жирный трупный запахСмерть над миром пролила.Жизнь в её костлявых лапах,Как овца в когтях орла.
— Видишь ли что, Стёгнышко, — любовно говорила Нимфодора. — Это не совсем… как тебе сказать? Как надо сказать, Мася?
— Это — не твоё, Евстигней! — говорил Прохарчук басом и с полным знанием дела. — Ты — автор «Гимнов смерти», и пиши гимны…
— Но это же новый этап моих переживаний! — возражал Смертяшкин.
— Ну, милый, ну, какие переживания? — убеждала жена. — Надобно в Ялту ехать, а ты чудишь!
— Помни, — гробовым тоном внушал Прохарчук, — что ты обещал:
Прославить смерти властьБеззлобно и покорно…
— А потом обрати внимание: «как овца в» невольно напоминает фамилию министра — Коковцев, и это может быть принято за политическую выходку! Публика глупа, политика — пошлость!
— Ну, ладно, не буду, — говорил Евстигней, — не буду! Всё едино, — ерунда!