Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уверены? Уверены, что сейчас больше «образцов» в массовом сознании?
Тенденция скорее сохраняется. Но сами значения «верха» и «низа» поплыли. Такого, чтобы вот это, дескать, заведомый верх… а черт его знает?! Возьмите Петера Эстерхази. Суперсуперлитературный, с постоянной игрой, цитацией, повествованием, сотканным из чужих текстов. Казалось бы — литература-лаборатория для литинститута, показывать, как это сделано. Но выпускает свой последний роман «Harmonia Caelestis», огромный, в семьсот страниц. Оказывается — это семейная хроника. Она опять-таки затейливо собрана. Но она за два года разошлась в десятимиллионной Венгрии тиражом в 100 тысяч экземпляров — это как если бы у нас чей-то российский роман вышел тиражом в миллион и его расхватали!.. Невероятная вещь.
Семейная хроника — жанр сейчас очень популярный — все-таки никогда не была «низким» жанром, а, насколько я понимаю, говоря о «верхе» и «низе», вы имеете в виду оппозицию современных «высоких» и «низких» жанров, «серьезной» и массовой литературы. Кроме того, мы пока получили возможность прочитать в «Иностранке» лишь вторую книгу романа Эстерхази, именно что семейную хронику. Насколько по ней можно судить обо всем повествовании — вопрос открытый. Но то, что в последнее десятилетие «серьезная» литература все чаще примеряет маску массовой, и успешно, приобретая очень широкого читателя (романы Умберто Эко вообще стали бестселлерами), — это, безусловно, уже тенденция, и небезынтересная. Если хотите пример из нашей литературы — «Великая страна» Леонида Костюкова, роман с детективной завязкой, построенный на штампах голливудского кино.
Так я об этом и говорю. Скажем, вчерашние писатели-экспериментаторы, которые сегодня в Латинской Америке пишут остросюжетные романы на материале криминальной действительности (политическая диктатура, экономическая преступность, шпионаж). Жесткий по сюжетным ходам криминальный роман, сильно осложненный при этом их литературными умениями. Поэтому он может быть прочитан двояко — как в свое время про «Преступление и наказание» говорили: можно прочитать как роман об убийстве старушки студентом, а можно как философский роман-притчу о русской культуре. Что-то в этом роде и здесь. Они, понятно, не Достоевские, писатели существенно меньшего масштаба. Но интересные. Мексиканцы, аргентинцы такие вещи делают. Похоже, что и у нас нечто подобное начинают писать. Тем более что действительность криминальные сюжеты поставляет в большом количестве. И мне кажется, что проблема сейчас не в массовых образцах (эти дефициты ликвидированы) и даже не в каких-то новых типах поэтики, а в разнообразной, качественной средней литературе для подготовленного читателя и в механизмах ее поддержки, оценки, каналах распространения. Новые авторы со своим голосом всегда есть и будут. Их может быть больше, может быть меньше, но они-то никогда не исчезнут…
А назвать?
Ну я же не литературный критик.
Нет, конечно. Хватит того, что вы социолог и переводчик, причем переводчик, владеющий языком настоящей поэзии. Могу ради дела продолжить рассыпаться в комплиментах. Профессиональный «первый читатель».
Я совсем не знаю молодых.
А свой голос только у молодых? Борис Владимирович, вы просто уходите от ответа. Ну не знаете молодых, так знаете тех, кто старше. Сорокина с Пелевиным вообще все знают, даже те, кто не читал.
Ну, Сорокина я просто не люблю и не считаю человеком со своим голосом. Он как раз исключительно паразитирует на чужих голосах, даже на речевых манерах. Этакий шашель. И находит в этом смысл существования.
Мне все-таки ближе литература другого свойства, где человек пытается разобраться с собственным опытом — непростым, кривым. Чаще всего это человек отнюдь не из центра общества, не из интеллектуальных верхов. Это опыт человека периферийного, одинокого, который пытается собственными силами выбраться из тинного существования. Потому что провинция — страшная вещь. Это, конечно, почва, на которой могут произрасти самые диковинные цветы, но число загубленных ею жизней просто не подлежит никакому исчислению. Один из самых очевидных культурных «разрывов» сегодня — разрыв центра с периферией. Дело не только в том, что книги не доходят из столицы до окраин: все еще предполагается, что литературный, научный культурный факт и его признание имеют место только в столице. А уже оттуда их надо транспортировать в те самые Челябински и Сердобски, где работают сами авторы книг и опыт жизни в которых (куда как далекий от столичного) эти авторы в свои книги пытаются вместить. Отсюда, кстати, новая (хорошо забытая старая) роль толстого журнала сегодня: иначе автору из глубинки не добраться до столицы и не вернуться из нее, напечатанным, в родные места. Кстати, этот разрыв не просто консервирует провинцию, но резко провинциализирует всю периферию, возвращая ее (последите хотя бы по «Книжному обозрению» за тем, что издается в глубинке, на кафедрах философии или филологии тамошних пединститутов!) к одичалым идеям и представлениям даже не прошлого, а куда более далеких веков и бросая то в расовую исключительность и какой-нибудь антропокосмизм, то в новое смертебожничество либо коммуномиссионерство.
В массе, возможно, это так и есть. Но, думаю, не обидятся столичные коллеги, если я скажу — в критике сейчас наиболее продуктивно работают люди из провинции: Евгений Ермолин — это Ярославль, Ольга Лебедушкина — Балашов, Александр Косымов — Уфа, Александр Уланов и Галина Ермошина — Самара, Марина Абашева — Пермь… Кстати, может быть, самое серьезное и глубокое исследование литературы 1990-х, анализ ее существования в границах времени и в изменившихся рамках общества написано именно Мариной Абашевой: «Литература в поисках лица». Выпустило его издательство Пермского университета тиражом 500 экземпляров.
Книгу знаю и рекомендую. Я тоже буду называть людей почти целиком из провинции, с окраин. Это ферганцы (они теперь, правда, либо в Питере, либо за рубежом). Это рижане (лучший, Андрей Левкин, теперь в Москве). Это Анатолий Гаврилов. Это Игорь Клех. Это Нина Горланова. Вот у кого свой голос, да еще какой. «Магнитофонность» ее текстов — иллюзия. Она действительно записи делает, я сам видел, но использует их так же, как живописец использует краску. «Любовь в резиновых перчатках» или «Старики» — замечательный ее рассказ, про людей, которые Ленина видали и спорят между собой, никак не могут решить, кто по-настоящему видел, — это абсолютно узнаваемо. Или вот последний роман в «Знамени».
«Нельзя. Можно. Нельзя» — это роман или игра в роман? Литература, притворившаяся жизнью? Жизнь «нараспашку» — искренность как художественный прием?
Это, конечно, почти что разрушение биографического романа.
Вот такого рода авторы мне интересны. Хотя я читатель сейчас плохой в сравнении с 1970–1980-ми годами.
Я бы в ваш список добавила Владимира Курносенко. Он живет в Пскове сейчас. Совершенно несправедливо замолчан критикой (кроме Андрея Немзера) его роман «Евпатий», в котором действие переносится из времен нашествия Батыя в