Что вдруг - Роман Тименчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О жесте, который воплощал декламационный вариант «Поэмы конца», см.: Памятники культуры. Новые открытия. 1983. Л., 1985. С. 227; Зенкевич М. Сказочная эра. М., 1994. С. 38.
11.См.: Тименчик Р. Тынянов и некоторые тенденции исторической мысли 1910-х годов // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 61–62; Зенкевич М. Эльга. Беллетристические мемуары. М., 1991. С. 38.
12.Цивьян Ю. Палеограммы в фильме «Шинель» // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 20.
13.Элиасберг А. Современные немецкие поэты // Весы. 1907. № 9. С. 82–83.
14.Независимо от моей заметки судьбу подхваченного у В. Гнедова слова «звукопас» обсуждал Е.А. Тоддес (Тоддес Е. Несколько слов в связи с комментариями Н.Я. Мандельштам (in medias res) // Шиповник. Историко-филологический сборник к 60-летию Р.Д. Тименчика. М., 2005. С. 441–442).
Затронутый выше как важный для мандельштамовской концепции мировой культуры момент, когда заговорила валаамова ослица великого немого, видимо, отразился в его стихах раньше, если верно предположение о том, что в стихе «Да целлулоид фильмы воровской» речь идет о сенсации весны 1931 года – премьере первой советской звуковой игровой ленты «Путевка в жизнь» о перековке юных воров (Лекманов О. «Я к воробьям пойду и к репортерам…». Поздний Мандельштам: портрет на газетном фоне // Toronto Slavic Quarterly. № 25. 2008 (www.utoronto.ca/tsq/25/lekmanov25.shtml). Приход звука в этом фильме был в числе прочего отмечен открывающими его верлибрами А.В. Луначарского в исполнении В.И.Качалова и «заумной» песней ехавшего на дрезине к своей смерти бывшего вора Мустафы – марийского поэта Йывана Кырли (1909–1943), как и Мандельштам, погибшего в лагере.
15.О. Мандельштам в письмах С.Б. Рудакова к жене // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. СПб., 1997. С. 165. Вероятно, имелись в виду гумилевские строки: «Надменный, как юноша, лирик / вошел, не стучася, в мой дом / и просто заметил, что в мире / я должен грустить лишь о нем».
Артур Яковлевич Гофман
В «Египетскую марку» частицы исторической реальности проникают в двух видах.
Первый – в виде, как говорил сам Мандельштам, – «опущенных звеньев»1, что позволило одному из первых читателей сблизить эту прозу с «Улиссом» Джойса2. Эти «звенья» объясняют вязку мотивов. Чтобы воспользоваться новым примером – скажем, мотивы «исторического заседания» и «дискуссии глухонемых», которые объединены реалией митингов глухонемых в дни Февральской революции.
У Мандельштама:
В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, – особенно в районе Дворцовой площади. Здесь все до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипяченой воды. <…> В это время проходили через площадь глухонемые: они сучили руками быструю пряжу. Они разговаривали. Они говорили на языке ласточек и попрошаек и, непрерывно заметывая крупными стежками воздух, шили из него рубашку.
Староста в гневе перепутал всю пряжу. Глухонемые исчезли в арке Главного штаба, продолжая сучить свою пряжу, но уже гораздо спокойнее, словно засылали в разные стороны почтовых голубей.
В газетном отчете:
Жуткое, моментами страшное, но и умиляющее душу впечатление… Собрались несколько сот граждан на митинг, ораторы с кафедры славят переворот, собрание целиком захвачено событиями, но в зале не произносится ни звука…<…> Воистину возопияли камни: заговорили глухонемые. Они собрались, чтобы выработать приветствие Временному Правительству и Совету Рабочих и Солдатских Депутатов. <…> Они – тоже граждане новой свободной России, и для того, чтобы начать жить по-новому, у них есть все, все, кроме… голоса…<…> «Все свои скромные силы, – печально и трогательно пишут глухонемые в приветствии, – «мы обещаем отдать на служение родине и на упрочение дела свободы». Маленькая частность титанических дней и титанических событий, но как выразительна и как драматична эта частность! <…> Я оставлял митинг с чувством большой тяжести в душе, но и с чувством умиления и трепета также… Воистину, изумительное мы переживаем время!3
Другие частицы, наоборот, перенесены в вымысел в своей вызывающей неизменности. Тот же Д. Святополк-Мирский обратил внимание на прием использования подлинных имен современников4. Это относится не только к главному герою, Парноку (имя которого привлекло в текст намеки на стихи и биографию его соименника, впрочем, в конвое аллюзий и на другие стихи и биографии 1910-х5), но и к иным участникам вымышленных событий. Так, независимо от возможных семантических компонентов и житейских прототипов Мервиса6, само его имя не скомбинировано Мандельштамом – этого мастера кройки помнил и Сергей Горный (Александр Авдеевич Оцуп): «При заказах у Мервиса («военный и статский портной») касторовых брюк много раз и повторно указывалось: “Так не забудьте. Маленький кармашек для часов”. – “Помилуйте. Как всегда”»7.
«Артуром Яковлевичем Гофманом» в повести назван «чиновник министерства иностранных дел по греческой части», который обещал устроить Парнока «драгоманом хотя бы в Грецию».
Артур-Эрнст-Карл Яковлевич (Гаврилович) Гофман, как известно, существовал в Петербурге 1910-х8 и в Ленинграде 1920-х. Он ровесник Мандельштама (родился 8 мая 1891 г.), из семьи потомственного почетного гражданина, окончил училище при реформатской церкви и в 1910 году поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет, тогда же стал участником пушкинского семинария С.А. Венгерова и одним из составителей пушкинского словаря. С 1908 года изредка печатал стихи (начинал в журнале «Весна»). Писал статьи по литературоведению, философии, славяноведению для журнала «Вестник знания» и для энциклопедического словаря. Печатался в газетах «Русская воля», «Сельский вестник», «Эхо» (1918)9, в петербургских немецких газетах. Был близок к кружку поэтов «Трирема» (1915–1916)10, сборник его стихов не вышел в издательстве этого кружка из-за недостатка бумаги11. В 1920 году вступил в Союз поэтов в Петрограде, и стихи его оценивал квартет экспертов – Блок: «Очень подражательно, но лирика»; Лозинский: «Рука еще очень неуверенна»; Гумилев: «Мне определенно нравится»; Кузмин: «По-моему, ничего себе. Вполне допустимо, хотя и скучновато»12.
Когда Мандельштам писал «Египетскую марку», А.Я. Гофман работал в иностранном отделе «Ленинградской правды». Сослуживец вспоминал о нем: «…полунемец по происхождению, юрист по образованию, литератор-поэт по вкусам, страстно любивший русскую литературу и прекрасно знавший немецкий язык, который он преподавал в техникумах, погиб во время блокады Ленинграда»13.
Отчуждение имени этого человека понадобилось для целей «Египетской марки» отчасти потому, что направляло читателя в сторону той литературной традиции, которая первая приходила на ум слушателям мандельштамовского текста: «О.М. <…> пишет повесть, так странно перекликающуюся с Гоголем “Портрета”»14.
Тезоименитство мандельштамовского персонажа отсылает к Гоголю «Невского Проспекта»: «Перед ним сидел Шиллер, – не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, – не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера».
Именно «писатель Гофман» через своего тезку участвует в смысловой стройке мандельштамовской петербургской повести, как ранее составлял семантическую подпочву петербургских повестей Гоголя и Достоевского. Уже в 1916 году В. Жирмунским было предъявлено Мандельштаму подробное сопоставление с Э.Т.А. Гофманом как с «реалистическим фантастом»15. Десятилетие спустя в черновиках «Египетской марки» появляются «гофманские носы»16 – в числе их и острый нос крошки Цахеса, литературного прародителя гоголевского Носа, достоевсковского Двойника и ротмистра Кржижановского, уезжающего в пролетке «с той самой девушкой, которая назначила свидание Парноку». Неудивительным образом этот эпизод в черновых набросках начинает вращаться вокруг слова «гоголь-моголь» (с его русско-германским синтезом – Gogel-Mogel), а потом «задаток любимого прозаического бреда» начинает чудиться автору «даже в простом колесе» – уж не в том ли, которое вызвало бредовую дискуссию о возможности своего самостоятельного путешествия в Казань, раскрутив этим ход гоголевской поэмы в прозе?17
Рисуя гибель Петербурга 1910-х18, «Египетская марка», как и впоследствии «Поэма без героя», переаранжирует главные культурные знаки той эпохи, в частности, ее «полночную», то есть «северную», гофманиану19. Тезка главного героя был причастен петербургскому гофмановскому культу 1910-х через близость к одержимой Э.Т.А. Гофманом мейерхольдовской Студии на Бородинской20.