Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За пятьдесят своих косарских лет никому не уступил Свирид Хорошун первой ручки, хотя были мужики и посильнее его, да, видать, не было у них той хватки в косьбе, какую имел Свирид. Случилось, правда, как-то, еще до войны, что Хорошун шел не первым в косарской цепочке, а вторым — за покойным Василем Карым. И не потому, что Василь косил лучше Свирида. Нет, просто председатель подговорил Василя поставить рекорд. Карый не был хвастунишкой, так и сяк отбояривался, потому что знал: не перекосит Свирида, хотя и здоровей его, и моложе на целых десять лет. Однако председатель настоял, и пришлось взяться за гуж. В селе до сих пор помнят, как все это происходило, и рассказывают младшим, даже детворе, чтоб учились быть рассудительными и не гонялись за ветром — его ведь все равно не догонишь. Если, к примеру, кто-нибудь брался за непосильное, его предупреждали: «Смотри, чтоб не получилось, как с Карым, — поднатужился, а потом и грех был». Это покультурнее. А большинство говорили напрямик: «Гляди, чтоб не пришлось подштанники стирать, как Василю Карому на рекорде».
А дело было вот как. До обеда Василь махал косой изо всей мочи — опередил косарей на целую ручку, хотя и исходил потом, а после обеда то ли съел мужик что-то не то, то ли переволновался, ну а к речке застирываться бегал. Это все видели, и домой пешком не дошел — на подводе доставили. Свирид, косивший вторым, несколько раз пускал косу почти у самых пяток Василя и говорил мирно: «Может, Василь, хватит?» Не насмехался, а просто так говорил, жалея хлопца. На другой день опять косили, и Свирид, как всегда, шел первым, потому что Василь слег. Так и не уступил Свирид своего косарского первенства никому — ни на сороковом году жизни, ни на пятидесятом. А там пошли комбайны, косилки, и косари стали не нужны.
Еще Свирид лучше всех подавал в барабан молотилки, и если он, а не кто-нибудь из подменных, стоял у барабана, машинист преспокойно спал под паровиком на соломе — не боялся, что барабанщик пошлет в барабан перетрушенный сноп и маховик сбросит ремень или еще что-нибудь случится от неловкости подавальщика. Машина гудела ровно, как улей с пчелами.
Можно было бы насчитать немало работ, в которых Свирид Хорошун был первым, но слишком уж много их переделано стариком за его век.
На пенсию вышел Свирид в шестьдесят пять, с медалью за хорошую работу и приемником «Рекорд», который подарило ему правление колхоза.
Теперь время Свиридово проходило в домашних хлопотах, вечерних беседах с одногодками да за курением. Жены у него не было никогда, потому что в войну с немцами, еще кайзеровскими, повредил ему осколок ту часть тела, которую Свирид называл «аппаратом». На старости, конечно, можно было бы взять какую-нибудь бабу просто для пары, чтобы хоть стирала да есть варила. И охочие случались — сами приходили свататься. Но Свирид уже так привык жить бобылем, что даже в переговоры с ними не вступал. Не хочу — и все тут.
На старости Хорошун сделался таким скупым, что дальше уже и некуда: сгнила доска в заборе — новой не вставит, хотя досок у него достаточно и даже дубовые есть; потеряла какая-нибудь машина охапку бамбука напротив его двора — куда тот бамбук везли и для чего, неизвестно, — Свирид первым выбежит на дорогу, притащит бамбук в сарай. И сколько потом сельские рыбаки ни просили у него на удилище, всем отвечал: пусть лежит, пригодится. Падают в саду фрукты, гниют в траве, винный дух от них на все село разливается, а никому и яблочка не даст, хотя бы попробовать. Соберет, обрежет гниль и посушит тоненькие зеленые кружочки или на сок в корытце передавит. Одним словом, скряга скрягой. Селянам даже смотреть на него жаль: рехнулся человек. Или о смерти забыл. А ведь про смерть грешно забывать. И то еще удивительно: в молодости, когда человеку все нужно, раздавал, что имел, на все стороны, а теперь, когда ничего уже не нужно, кроме солнца в затишке, тепла в хате для старых костей да еды, легкой для уставшего желудка, — все под себя гребет. В кладовке высыхают в плетеной корзине сотни яиц, стоят вдоль стен мешки с сушеными фруктами, изгрызенные мышами на муку, весной из них какая-то мошка тучей во двор летит. В хлеву на перекладинах шашель точит новые доски — пятидесятки, сороковки, тридцатки… По углам кадки рассохшиеся, наполненные до краев сосновыми шишками, золой, окаменевшей известью и желтым мелом, которые уже никуда не годятся. Дрова поросли грибком; хворост, нарубленный кто знает когда, слежался и сгнил в середине; снопы соломы ржаной, побитые мышью… Только бамбуку ничего не сделалось, потому что растение это нездешнее, ни один вредитель его не трогает.
— Дедушка, зачем вам все это? — допытываются у старика и молодые, и пожилые соседи.
— А на то, — отвечает Свирид. Или молчит, будто и не слышит.
Он-то знает, для чего ему все это. Кто-кто, а он знает. Ночами, когда не спится старому, возвращаются к нему кони-года, и каждый год целый, словно день, потому что слежался в памяти, и дней тех много, ясных и черных, счастливых и несчастливых. Ясные молчат, светят далекими тихими звездами и, как звезды, не греют. А черные стращают:
«Забыл, как ты копался весной в грязи, когда еще вода с грядки не сошла, да искал вымерзшую, сплюснутую в оладушек картошину, чтобы растереть ее с горстью кукурузной муки, а потом испечь на сухой сковороде горькую лепешку?..»
«Забыл, как ходил в обмотанных рукавами от старого ватника галошах, что смерзлись за день и клещами сжимали ноги?..»
И наутро, проснувшись и позавтракав куском хлеба с яблоком или кружкой вишневого чая, принимался Свирид хлопотать по хозяйству.