Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полковник слушал внимательно. Он смотрел исподлобья, в его рысьих желтоватых глазах было задумчивое удивление, смесь разочарования и одобрения; большим и указательным пальцами он пощипывал аккуратные, коротко подстриженные белесые усы, так бывало всегда, когда он нервничал или принимал трудное решение. Перед ним сидел совсем еще молодой симпатичный молодой человек с утиным носиком и плотно сжатыми губами, желвачки играли на судорожно сведенных скулах, прядь светлых волос нависала надо лбом и подрагивала в такт этим нервно пульсирующим желвачкам. Взгляд упрямо уперся в невидимую точку на толстой резной ножке письменного стола. Было видно, что здесь есть нечто внеслужебное, глубоко личное, имеющее жизненно важное значение для самого Сергачева. Впрочем, это было не важно, а важно было то, что на смену его с Асламазяном поколению приходит новое – младое, незнакомое. И Кострюшкин вдруг впервые с облегчением понял, что совсем скоро он уйдет на пенсию и не будет работать с этими… «Хорошо, я подумаю, можете идти», – сказал он. Хотя, что здесь было думать?
* * *Из окна Настиного дома доносилось: «Утомленное солнце тихо с морем прощалось…». Николай остановился. Остановилась и Клеопатра, удивленно приподняв тяжелые веки и недовольно мотнув гривой. Хвост напряженно приподнялся, и прекрасные лошадиные яблоки сочно плюхнулись в неглубокую лужицу посреди улицы. «Неужто Олежка насовсем к Настене переехал?» Догадка скорее обрадовала. «У Насти никогда своего патефона с пластинками не было. Всегда у Зинаиды брала на праздники. Значит, Олежка свои притащил. Во, дела!». Из-за угла вышел Абраша.
– Абрань, слушай, иди-ка сюды. – Абраша неспешно подошел и уставился на звучавшее окно Насти.
– Ты понимаешь?
– А что тут понимать? – Музыка. «Утомленное солнце».
– Так я понимаю, что «утомленное»… А что, Олежка жить переехал?
– Так ты у него, Никола, и спроси.
– Спрошу. А ты, что, якобы и не знаешь!
– Знаю. Ты так не переживай, Коль, тебе всё равно не светило бы.
– А я и не зарился. Ты кончай ту историю вспоминать. Выяснили же!
– Ты прав, проехали. Короче. Женятся они.
– Иди ты! Во, блин, класс! Слушай, а где Олежка? Надо это дело обмыть.
– А вот и он – собственной персоной.
– Легок на помине.
– Вы что, мужики, на троих соображаете?
– Привет, Олежа! Ты, говорят умные люди, жениться надумал?
– Ну, если ты не возражаешь…
– Это дело надо обмыть.
– Николай-то прав! Абраш, ты как, не против скинуться?
– Я никогда не против. Ты же знаешь. Да и скидываться не надо. У меня есть.
– «А у нас с собой было»…
– Закупил как-то, да не пьется что-то.
– Ну, это прямо анекдот – «не пьется».
– Мужики, я анекдот вспомнил.
– Давай, Олежка.
– «Идут наши хохлы по Афгану. Навстречу им афганец. Ну, наш его из «Калаша» и срезал. Другой спрашивает: «Ты чего его так?» – «Так, хай нэ топче ридну Афганщину!»
– Ну, блин, ты даешь! Если Олежка начал травить анекдоты про Афган, значит вылечился. Правда, Абраша?
– Настя кого угодно вылечит. Кстати, и я вспомнил: «Доктор, операция прошла успешно? – Какой я тебе доктор, я – апостол Петр!»
– Нет, Абраша, тебе надо выпить. С таким настроением идти в лазарет нельзя.
– Так это ж только анекдот.
– Вот у меня анекдот специально для тебя. Представь: приходит твоя Алена к его Насте и говорит: «Думаю, мой муж пролежит в больнице долго. – А ты что, видела врача? – Нет, я видела медсестру, которая за ним ухаживает!»
– Хороший анекдот. Спасибо.
– Кстати, с намеком: «мой муж…» Жениться бы вам с Аленой.
– Если выкарабкаюсь, женюсь.
– Выкарабкаешься. Куда ты денешься. Этот Давыдыч, говорят, чудеса творит. А у тебя вообще – пустяк!
– Хочешь, Абраша, я про тебя анекдот расскажу? Не обидишься?
– Я не обидчивый. Говори.
– Говорю: «Мальчик, как тебя зовут? – Абраша. – Смотри, такой маленький, а уже еврей!».
– Ну вас в жопу.
– Абраша прав. Водка стынет. Пошли.
Клеопатра смотрела на них с неодобрением. «Опять будут эту гадость пить, а потом обниматься и слезы лить. Одно и то же. Абрашу жаль. Он один меня понимает, и я – его. Жаль. Мне без него совсем не жизнь. Николай, конечно, тоже из аристократов, тоже не похож на всё это беспородное быдло, но не то. Абраша особый. Без него – совсем тоска. Хороший он был мужик».
* * *Тата понимала, что нездорова, и знала, с ней что-то случилось, но что именно, вспомнить никак не могла. В общем, ничего страшного, но память старательно уберегала ее от этих неприятных воспоминаний, и она понимала и ценила это. Часто, особенно ночью, когда она мучилась бессонницей, всплывали какие-то омерзительные запахи, небритые серые лица, ощущение ужаса, внушаемые этими лицами, ноющую тяжесть в низу живота, удушье. Чтобы сразу заснуть, она выпивала немного водки, тогда ощущение непонятной тревоги отпускало ее, и она видела хорошие сны. Чаще всего – Черное море. Часа в два – три ночи она обязательно просыпалась, и поначалу мысли и воспоминания были так же изумрудно прозрачны, как морская вода: она вспоминала изумленное, испуганное лицо Сани, когда он наткнулся на ее колени – удачно она собралась вешать белье, потом испуг и изумление сменились смущением и восхищением – ее халат распахнулся, а она была без лифчика, он, бедняга, даже рот раскрыл и стал густо краснеть, но глаз не отвел. Она сразу же влюбилась в него. Тата отчетливо помнила ту бурю, которая бушевала в ней: она безумно испугалась, что он сейчас же уйдет, и она может больше никогда его не увидеть, но и сразу сдать комнату она тоже не могла, так как все соседи знали, что после прошлогоднего инцидента, когда она выгнала одного орденоносца, – хотя, чего выгнала – сама виновата была, – комната одиноким, да и семейным мужчинам, у нее не сдается; она мысленно молила, чтобы он просил, умолял ее, и она видела, что он не хочет уходить и ищет предлог остаться, но не находит и долго умолять он не будет, а будет смущенно ретироваться. Пришлось уступить без излишних препирательств. Потом воспоминания и мысли начинали темнеть, и уже ставший привычным обволакивающий страх заполнял комнату. Она зажигала свет, старалась читать, но это удавалось плохо – слова не складывались во фразы. Поэтому она еще немного выпивала и, чуть успокаиваясь, ложилась в кровать. Так, с зажженной над кроватью лампой она лежала и думала, что, возможно, зря переехала в Ленинград, в Лоо было спокойнее и безопаснее. В чем состояла ленинградская опасность, она не понимала, но отчетливо чувствовала, что ранее незнакомое ощущение появилось через несколько лет, после их переезда. В голове иногда сутками крутилось стихотворение любимого Сашей Мандельштама:
Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь – за Твою рабу —
В Петербурге жить – словно спать в гробу.
Потом эти стихи забывались, но вдруг опять всплывали и сидели занозой в голове —
В Петербурге жить – словно спать в гробу…
Иногда она сожалела, что не уговорила Саню остаться у нее; в Лоо, конечно, работу он бы не нашел, но в Сочи – двадцать минут езды – вполне. Хотя Ленинград – чудный город. Если бы не это безотчетное звериное чувство опасности… Как-то раз у нее в голове что-то сконтачило, и она явственно связала это чувство с конкретным человеком. Именно от него исходила какая-то непонятная угроза. «Не может этого быть», – изумилась она, ибо это был очень близкий, любимый и любящий человек. «Завтра я всё толком вспомню, сопоставлю, разузнаю», – решила она и заснула, но утром ничего вспомнить не смогла. Потом часто, ворочаясь на скомканной простыне, то раскрываясь, то натягивая на себя одеяло, она снова и снова пыталась восстановить в памяти эту связь, но безрезультатно. Так она мучилась часов до шести утра, устав бороться с бессонницей, выпивала еще немного, совсем успокаивалась, решала, что всё, что ни делается, делается к лучшему, и засыпала. Часов в одиннадцать она просыпалась, потому что около двенадцати прибегал Николенька. До его прихода она никогда не пила, она вообще старалась, чтобы он не видел ее в разобранном виде, хотя, увы, это удавалось далеко не всегда. Утром сдержать себя было легко, она долго чистила зубы, тщательно промывала лицо, старательно причесывалась и выглядела даже вполне «ничего», вечером же было значительно труднее: его приходы не были так регулярны, так ожидаемы, он мог прийти непредсказуемо в любой момент, иногда это случалось ежедневно, а иногда не приходил неделю. Сидеть же и ждать своего зайчика весь день она не могла, ей надо было сходить в магазин. По пути в магазин она останавливалась у ларька, Клава была ее соседкой по дому, поэтому в очереди с серолицыми мужиками она не стояла. Клава открывала ей боковую дверь, наливала сначала маленькую, а потом большую – холодного «Жигулевского» летом, а зимой с подогревом. Тата залпом выпивала первую кружку, а вторую пила, не торопясь, она садилась на табуретку, и они обсуждали новости, говорили о жизни, вздыхали и похихикивали – настроение у Таты улучшалось, и она забывала о своих ночных страхах, подозрениях, воспоминаниях. Клава переругивалась – беззлобно, по привычке, – с мужиками и их подругами, поразительно похожими друг на друга – без возраста, с сиплыми прокуренными голосами, трясущимися руками и обязательными синяками, жужжащими, как мухи на липкой бумаге, злобными до первого глотка и суетливо доброжелательными после последнего. Тату это занимало и забавляло. Затем она шла в магазин. Денег всегда было в обрез: Кока давал, сколько мог, однако мог он не так уж много, а пенсия у нее была минимальная, – но на «маленькую» она всегда наскребала. Иногда она могла взять «маленькую» и бутылку портвейна. Такое везенье случалось тогда, когда Клава уступала ей бутылки, оставляемые у ларька, и Тата их сдавала в приемный пункт – 12 копеек за бутыль! Это было в удачные дни. Один раз по дороге из магазина она забыла, где живет. Стояла на улице и не знала, куда идти. Слава Богу, Даша Никифорова из 3-й квартиры шла из школы… Правда, это случилось всего один раз. После этого Тата написала три записки со своим адресом и положила в карманы пальто, куртки и платья. И еще она очень боялась попасть под трамвай. Не под автобус или троллейбус, а именно под трамвай…