Холодный туман - Петр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако никого из летчиков эта кажущаяся беспечность немцев ни на минуту не обманывала. Трудно выразить словами то ощущение, которое летчик испытывает в подобной ситуации. Ничего еще не видя, он чувствует, как затаилась земля, затаилась так, как затаивается хищный зверь, готовый броситься на свою жертву: он уже когти почти выпустил, и шерсть его встала дыбом, и в глазах у него одна за другой мелькают сотни молний, но — до самого последнего момента, до рокового прыжка он не подает никаких признаков жизни.
Да, земля тоже бывает похожей на затаившегося хищного зверя. Денисио познал это еще там, в Испании, где он впервые столкнулся с коварством фашистов. Тактику они перенесли и сюда и долгое время ее не меняли, надеясь, что наши летчики ее не сразу раскусят.
Шустиков, не отрывая взгляда от машины Денисио, в то же время не упускал из виду и землю. Он тоже ждал, что земля вот-вот заговорит. Шустиков, как и другие летчики, чувствовал: она, земля, уже ощетинилась, уже до предела напряглась, сейчас нужна хотя бы крохотная искорка — и все там взорвется, все сразу напомнит о войне и о том, что ты в своей маленькой, с земли похожей на скорлупку, машине фактически ничем не защищен; один снаряд эрликона, одна короткая пулеметная трасса, даже один удачный винтовочный выстрел могут прекратить твое бренное существование. Ну, что ты против всего этого сделаешь?
Раньше Шустиков почти никогда об этом не думал. А если и думал, то совсем по-другому. Он — в маленькой, похожей на скорлупку машине? А кто однажды, когда они вот также прикрывали «ильюшиных», навечно припечатал к земле штук пять немцев, смаливших по нему из двух эрликонов? Кто? Они смалили по нему, можно сказать, в упор, их трассы будто змеями облепляли его машину, а он («…Плевать я хотел на вас, сволочи, все равно вы меня не достанете!») из крутого пике, тоже в упор, поливал их из пулемета и пушки и видел, как они, точно крысы, разбегались в стороны и падали, раскинув руки, чтобы больше никогда не встать. Командир эскадрильи Микола Череда тогда кричал по радио осипшим голосом: «Ласточка, Ласточка, ты чего забурилась?» А потом, на земле, говорил: «Я думал, что товарищ Шустиков свихнулся. До земли осталось полста метров, а он все не выводит машину из пике… Ну, — прикидываю я, — сейчас врежется… Короче говоря, выговор тебе, Шустиков, за воздушное хулиганство. Ясно?» — «Ясно», — ответил тогда Шустиков. А командир эскадрильи Микола Череда продолжал: «За храбрость же выговор снимаю и объявляю благодарность» — «Тоже ясно», — ответил Шустиков.
А кто полмесяца назад свалил «лаптя»? «Ю-восемьдесят седьмой» — это не фунт прованского масла, как говорит Валерий Строгов. Четыре пулемета — если врежут, мало не будет. В тот раз эскадрилья — вся целиком — возвратилась на базу уже под вечер и Шустиков, прилетевший последним, уже заходил на посадку, когда вдруг услыхал: «„Ласточка“, впереди тебя по курсу — „лапоть“. Один. Высота не больше тысячи. Встречай его. Вылетаю на подмогу».
Это говорил Микола Череда. А Шустиков мгновенно прикинул: пока Микола вырулит, пока взлетит, пока наберет высоту — «лаптя» и след простынет. Значит, надо самому.
Он дал форсаж — и его истребитель с такой силой рванулся вверх, будто до этой минуты его что-то крепко удерживало, а потом отпустило, и он, освободившись от пут, ощутил свободу.
«Лапоть» тоже полез вверх, делая совсем неглубокий вираж, то ли готовясь к бою, то ли стараясь уйти от Шустикова. А Шустиков, набрав такую же высоту, на какой летел и «Ю-87», полез выше, рассчитывая ударить по бомбардировщику сверху. Но ему надо было торопиться: над ним и над «лаптем» висели густые облака — метров триста выше них; к ним-то — как верно определил Шустиков — и тянул теперь летчик бомбардировщика, намереваясь в них скрыться. Тянул он к облакам тяжело, можно было не сомневаться, что летел он не пустой.
И точно — через пяток секунд из машины посыпались тяжелые бомбы (во чисто поле, — как сказал себе Шустиков) и она, освободившись от груза, резко стала набирать высоту. В ту же самую минуту вокруг Шустикова сразу вдруг потемнело: огромное рваное облако, почти совсем черное — словно спеленало истребитель, бросило его вначале вверх, потом — вниз, затем мощный восходящий поток — снова швырнул его вверх, и тут же — в просвете, как в ярко освещенном окне, — Шустиков увидел своего противника.
Однако из бомбардировщика увидели Шустикова чуть раньше — и сразу же открыли по нему плотный огонь. Позже, когда они с Миколой Чередой и другими летчиками «разбирали по косточкам» (выражение Василь Иваныча Чапанина) этот короткий бой, все пришли к выводу: сделай Шустиков в то время какой-нибудь маневр, чтобы выйти из-под огня — он неминуемо погиб бы. Потому что любым маневром — он подставил бы себя под огонь еще уязвимее.
Но «разбирать по косточкам» воздушный бой на земле — это одно дело, совсем другое — принимать молниеносные решения в ход самого боя. На земле есть сколько угодно времени прикидывать, какой вариант маневра мог быть самым приемлемым. А там… Сколько времени там отпущено на раздумья? Денисио говорит: «Столько, сколько отделяет жизнь от смерти. Не больше ни на одно мгновение».
У Шустикова в тот раз времени для того, чтобы принять какое-то решение, было меньше мгновения. Его вообще у него не было. Совсем. У него складывалась такая же ситуация, как тогда, когда он пикировал на зенитную батарею эрликонов. С той лишь разницей, что теперь стреляли по нему не из эрликонов, а из пулеметов. Но стреляли тоже в упор. И Шустиков, — маленький, белобрысый летчик, на земле похожий на мальчишку, этот самый Шустиков, бросив свой истребитель на мощный немецкий бомбардировщик, бросив его так, точно решив таранить противника — заставил экипаж «лаптя» в ужасе содрогнуться и от этого ужаса потерять над собой контроль как раз на то мгновение, которое отделяет жизнь от смерти, и на это самое мгновение закрыть глаза, чтобы не увидеть своей гибели — этот самый Шустиков, до ломоты в ушах крича что-то невразумительное, вспышкой молнии проносясь над кабинами летчика и штурмана и, открыл по ним огонь из пулемета и пушки, стрелял по ним с такого близкого расстояния, что ему вдруг показалось, будто он услыхал их предсмертные крики, заглушившие его собственный голос.
И тут раздался голос командир эскадрильи Миколы Череды:
— «Ласточка», «Ласточка»…
Что хотел сказать комэск, Шустиков не знал, но он ответил:
— Я — «Ласточка». Я свалил «лаптя». Иду домой…
Из двух членов экипажа «Ю-87» в живых остался лишь один штурман. Вовремя покинута бомбардировщик, он опустился на парашюте неподалеку от аэродрома, и вскоре его привезли на КП. Это был высокого роста, с широкими плечами и могучей шеей борца, человек с двумя железными крестами на кителе, и с ясными, не замутненными страхом глазами, с нескрываемым любопытством разглядывающий русских летчиков. К их удивлению, штурман хотя и с трудом, но все же довольно сносно мог говорить по-русски. Когда ему показали Шустикова и сказали, что это он сбил их бомбардировщик, штурман, оглядев Шустикова с ног до головы, иронически усмехнулся:
— Этот малшик есть летчик? Он пошел на атака моя машина?
— Пошел на атака? — засмеялся Шустиков. — Твое счастье, что ты успел выпрыгнуть из своего «ботинка». Иначе ты тоже сыграл бы в ящик.
И все же немец не поверил, что именно «этот малшик» один, без всякой помощи, сбил его бомбардировщик, на котором находился опытный, заслуживший уважение самого Геринга и награжденный многими крестами, летчик. Немец так и сказал:
— Нет, это ваша шутка.
На что Шустиков ответил:
— Правильно, шутка. Чего-чего, а вот такие шутки я очень люблю. И шутить с вами подобным образом я буду часто…
— Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, — сказал Василь Иваныч Чапанин. — Ты, Шустиков, не козыряй, понял? Наше дело хвастовства не терпит.
А Шустиков и не хвастал. Он был уверен в себе. Он был убежден, что не родился еще тот немец, который вгонит его в землю. «Плевать я на них хотел! — сам себе говорил Шустиков. — Я буду вгонять их в землю, я! И точка!»
А потом вдруг свалилось на него вот это несчастье — полная убежденность в том, что он уже свое отлетал, что смерть его все время стоит у него за плечами. Шустиков не видит ее, но болезненно ощущает ее холодное дыхание. Как, когда с ним произошла такая перемена; Шустиков никому не рассказывал. Случилось это ночью, в необыкновенное по своему характеру ненастье. Вечер, когда сумерки уже легли на поселок, не предвещал ничего необычного: тихо угасала за окоемом вечерняя заря, одна за другой в спокойном небе зажигались звезды, в казалось бы, уснувшем воздухе застыли, даже не вздрагивая, листочки деревьев. Днем до одури грохотавшая канонада артиллерийской дуэли тоже почему-то смолкла, точно утомившись, и над миром разлилась такая благостная тишина, какую и в мирное время не всегда услышишь.