Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии - Александр Перцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые эти мысли пришли мне в голову в 1933 году, когда Ватикан заключил конкордат с Гитлером и тем самым не просто поднял его престиж, но и создал прецедент международного признания — ведь гитлеровский режим предстал в общественном мнении как режим, с которым возможно заключать договоры. Еще сильнее эти мысли стали одолевать меня в 1936 году, когда в Берлине проходила Олимпиада. Своим участием в Олимпиаде многие государства мира по сути поддержали гитлеровский режим. Наконец, эти идеи снова пришли мне на ум, когда на международном конгрессе в Эвиане в 1939 году решался вопрос о возможностях поселения бегущих из Германии евреев. В результате немецким евреям стало еще труднее, чем прежде, передвигаться по миру.
Когда 1 апреля 1945 года американцы заняли Гейдельберг, когда мне показалось, что за одну — единственную ночь, как в сказке, преобразился мир, когда я прочитал у ратуши первые законодательные распоряжения и впервые после стольких лет снова услышал в них тот достойный западный тон, который должен сделаться нормой у нас, у меня появились большие надежды. Уже три дня спустя я вошел в состав избранной по моей инициативе комиссии из тринадцати профессоров, которая должна была подготовить к открытию временно закрытый университет. Си — Ай — Си — следившую за порядком службу, которая доныне была мне совершенно неизвестна, — представляли двое образованных, доброжелательных молодых людей. Они дали нам письменное разрешение проводить собрания. Мы тотчас же приступили к работе.
Университет был делом моей жизни. Здесь, как мне казалось, я кое‑что понимал и кое‑что мог предложить. Некоторые — немногие — коллеги одарили меня симпатией и доверием, чего я никогда не забуду. Не имея, по здоровью, возможности стать деканом или ректором, я трудился в меру своих сил — участвовал в обсуждениях, вносил предложения и таким образом способствовал тому, чего не мог реализовывать сам в полной мере.
Решать те новые проблемы, которые теперь встали перед нами, мне и моей жене очень помогала Ханна Арендт — Блюхер. С ней нас связывала давняя симпатия, не угасшая с годами. Одно из прекраснейших впечатлений тех лет — проявленная ею солидарность, человеческая и философская. Представительница более молодого поколения, она пришла к нам, старикам, со своим собственным опытом. Эмигрировав в 1933 году и поскитавшись по свету, она не утратила в борьбе с бесконечными тяготами и лишениями жизненного задора. Ей был прекрасно понятен тот будничный ужас нашего существования, который нам довелось испытать, поскольку ей и самой пришлось расстаться со страной, где она родилась, хотя она и не отказывалась от своих прав, пребывая в положении лица без гражданства, совершенно бесчеловечном.
Она делала попытки обрести почву под ногами, и это всегда как‑то удавалось ей. Но ни к одной почве она так и не смогла «прирасти» крепко — настолько, чтобы принимать ее всецело и безоговорочно, без критичного отстранения. С ней всегда оставалась только ее любовь да еще те задачи, за которые она бралась в данный конкретный момент. Внутренняя независимость превратила ее в гражданку мира, а вера в уникальную силу американской конституции (и в политический ее принцип, который наглядно доказал свою состоятельность и утвердился как наилучший) сделала ее в конце концов гражданкой Соединенных Штатов.
Она научила меня лучше понимать этот мир, где была предпринята величайшая из попыток достижения человеческой свободы, а с другой стороны — лучше, чем доныне, видеть структуры тоталитаризма. Я судил о них с некоторой неуверенностью, но только потому, что формы мышления и методы исследования, открытые Максом Вебером, еще не были применены к анализу этого нового знания.
С 1948 года Ханна Арендт — Блюхер снова стала приезжать к нам в гости. Мы очень интенсивно общались, убеждаясь в глубоком родстве душ, которое не всегда можно было выразить на языке разума. Я мог беседовать с ней так, как мечтал о том на протяжении всей своей жизни, однако со времен молодости мне удавалось поговорить так лишь с некоторыми из мужчин — не считая, конечно, самых близких мне людей. Мы дискутировали с предельной откровенностью, ничего не обходя молчанием, не оставляя за душой никаких недосказанных мыслей — в каком‑то дерзком задоре, не опасаясь зайти неведомо куда, потому что чувствовали: это поправимо, зато сама ошибка будет небесполезной, поскольку о чем‑нибудь да скажет. Мы полагали, что не надо бояться высказывать прямо противоположные суждения — даже глубоко обоснованные, ибо наше доверие друг к другу, на которое только и могла опираться такая откровенность, является всеобъемлющим, так что противоречия в споре не могут уменьшить нашей симпатии. Мы были верны в дружбе, что позволяло беседовать с полной раскованностью, никак не уязвляя другого абстрактной задиристостью, желанием спорить во что бы то ни стало.
После 1945 года возможностей активно заниматься политикой у меня было еще меньше, чем университетом. Ко мне приходили побеседовать некоторые американцы, чтобы услышать мое мнение и сориентироваться в ситуации. Тогда американцы еще сами назначали членов временно существующих правительств, и мне тоже задавали вопрос — не соглашусь ли я стать министром культуры. Дальше разговоров дело не пошло. Я мучительно переживал, потому что вынужден был отказаться. Что же до моих суждений, то это все были ни к чему не обязывающие беседы — порой с людьми выдающимися, которые на первых порах приезжали в Германию после войны. Услышать и сказать довелось многое, причем настроение мое менялось: то я испытывал воодушевление, видя открывающиеся возможности, то впадал в уныние и безнадежность, глядя на реальное положение дел.
В особенности серьезны были размышления, вызванные изменениями в управлении послевоенной Германией. Вначале оккупационные власти назначали немцев в правительство. Теперь же на их место должно было заступить правительство победившей на всеобщих выборах партии. Оно должно было стать демократическим немецким правительством, на которое ляжет вся ответственность. Тогда я сказал одному американцу: «Вы вступили на путь, который Германию не спасет. Лучших людей, каких можно найти в Германии, заменят старые партийные функционеры, которые уже доказали свою неспособность в преддверии 1933 года. Станут управлять не только хорошие немцы, но и — причем в большей степени — немцы, политически коррумпированные. Факт остается фактом: оккупационные власти в конечных решениях реально сохраняют независимость. Вы должны открыто управлять этой Германией, беря на себя ответственность — через посредство разумнейших, наиболее патриотически настроенных немцев. Тогда процесс воспитания, в котором нам отказала история, по крайней мере, может начаться снизу при известной самостоятельности немцев. Он будет протекать не благодаря хорошим людям, не благодаря докладам или каким‑то публикациям, не благодаря патетическим рассуждениям о великолепной и прекрасной демократии, а благодаря практике. Но она, эта практика, может начаться только внизу, в общинах. Рассмотрим пример: вот сейчас люди недовольны чересчур высокими ценами на картофель в Гейдельберге, а крестьяне — тем, что они выручают за картофель слишком мало (напомню, что крестьянин тогда получал 3 марки за центнер, а горожане платили по 12 марок). Что же происходит? Все требуют вмешательства государства, но государства еще не существует. Было бы правильно, если бы крестьянская община послала своих выборных представителей в Гейдельберг и они договорились бы там достичь цели разумными средствами и под собственную ответственность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});