Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии - Александр Перцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В обретенном таким образом пространстве нужно показать весь объем категорий (второй том), в которых происходит мышление, и весь объем методов (третий том), посредством которых запускаются в ход мыслительные операции, — показать в принципе и развернув до какой‑то неопределенной границы. Благодаря Всеобъемлющему, которое будет задавать направление, можно познать технику форм мысли и технику движения мысли, а в конечном счете — обрести способность распознавать все это в реально существующем мышлении.
— Наконец, требуется показать мир реально существующих наук и реально существующей философии — показать в основных образах и изменениях: все это надлежало сделать в наукоучении (четвертый том).
Завершен только первый том — «Об истине». В 1945 году, охваченный радостью от начавшейся жизни, я отдал его в печать. Учение о категориях и о методах намечено в общих чертах, но еще далеко не готово к публикации. Эта работа пока отложена — в надежде когда‑нибудь найти время, чтобы вернуться к ней. Наукоучение, собственно, я и не начинал писать. Есть только разрозненные заметки, намечающие общий подход.
10. Хайдеггер
То, что я слышал к концу Первой мировой войны о Хайдеггере, позволяло надеяться, что я встречу в его лице самобытного философа, не похожего на обычный университетский люд. Он был на семь лет моложе, чем я, приват — доцент, работал ассистентом у Гуссерля, и широкой публике был почти незнаком. Я в то время уже обрел известность благодаря своим «Психопатологии» и «Психологии мировоззрений». Я искал встречи и знакомства с ним.
Встреча наша была неожиданностью для Хайдеггера, меня же она ободрила и воодушевила. На меня произвела впечатление его увлеченность философией. К выбору профессии философа он относился с величайшей серьезностью. Из всех современных представителей философского цеха Хайдеггер был единственным, кто всерьез интересовал меня. С некоторыми другими у меня сложились хорошие отношения, я учусь у них, уважаю их достижения, но при этом не могу признать, что они как философы сами изрекли или совершили что‑то, достойное войти в сокровищницу философии. Хайдеггер же дошел до тех вопросов, которые, кажется, затрагивают сокровеннейшее.
Весной 1920 года мы с женой несколько дней были во Фрайбурге, чтобы при случае поговорить с Гуссерлем и Хайдеггером. Отмечался день рождения Гуссерля. Все большим кругом сидели за столом, сервированным для кофе. Фрау Гуссерль называла Хайдеггера «феноменологическим ребенком». Я рассказал, что одна из моих учениц, Афра Гайгер, личность совершенно выдающаяся, приехала во Фрайбург, чтобы учиться у Гуссерля. В соответствии с правилами приема в его семинар ей было отказано. В результате и он, и она многое потеряли — по причине чисто академического формализма, ведь Гуссерль даже в глаза не видел этого человека. Хайдеггер живо вмешался, поддерживая меня. Это было нечто вроде совместного выступления молодежи против авторитета абстрактных порядков.
Гуссерль держал себя просто и непринужденно. Я уже не чувствовал в нем той заносчивости, которая неприятно задела меня в 1913 году в Геттингене. Он говорил о философских вещах, которые были для него существенны, и заявил при этом, что они вряд ли мне интересны, однако вовсе не хотел тем обидеть меня или высказать какое‑то неуважение — наоборот, он был настроен весьма дружелюбно, принялся расспрашивать о моих намерениях в других областях. Хайдеггер на что‑то сердился. Атмосфера этого вечера была нехороша. Она казалась мне несколько мелкобуржуазной: что‑то стесняло свободу отношений между людьми, не давало проявиться духу благородства, духовной искре. В дружелюбии Гуссерля чувствовалась, правда, некоторая теплота, зато в нем не было величия и силы. Он, казалось, ощущает себя в такой атмосфере как рыба в воде. Я же был несколько скован и сохранял дистанцию, потому что привык к свободе в общении, столь естественной у меня дома на родине, в Гейдельберге. Только Хайдеггер показался мне не таким, как все. Мне очень понравилась его впечатляюще краткая манера высказываться.
Я никогда после этого не бывал во Фрайбурге— так получилось. Я пригласил Хайдеггера к себе. Он был столь любезен, что стал приезжать, как более способный к путешествиям. И если на протяжении многих лет между нами крепла и существовала живая связь, то основывалась она на его частых наездах к нам в Гейдельберг. Наши отношения, однако, так и остались замкнутыми в себе. Я не знакомил Хайдеггера со своими друзьями, кроме тех, кто случайно заглядывал ко мне во время его посещений. Он не знакомил меня со своими. Мы не намеренно вели себя так. Но все же в этом было что‑то неладное — как будто мы оба не хотели допускать друг друга в свой собственный субстанциональный мир.
Когда Хайдеггер приезжал к нам, мы имели обыкновение работать, а несколько раз в день встречались и беседовали. Уже первые наши беседы воодушевили меня необыкновенно. Вряд ли кто‑то способен представить себе то удовлетворение, которое я испытал от сознания, что могу серьезно разговаривать хотя бы с одним из представителей философского цеха.
Что же у нас было общего? Если мы на протяжении некоторого отрезка времени чувствовали, что идем одним путем, то это, как выясняется теперь, было, наверное, заблуждением. Хотя для меня это — никакое не заблуждение, а самая что ни на есть истина, в которой я не сомневаюсь и поныне. Было очевидно, что мы оба находимся в оппозиции к традиционной профессорской философии. Где‑то в глубине наших душ жила уверенность, что в профессорской философии, в сферу которой мы оба вторглись, намереваясь преподавать и действовать, требуется произвести нечто вроде переворота. Мы оба чувствовали, что наша задача — обновление философии. Не всей философии вообще, разумеется, а той разновидности ее, которая в то время бытовала в университетах. Общей была и захваченность философией Кьеркегора.
Во время наших бесед больше говорил я. Наши темпераменты заметно различались. Хайдеггер был по природе молчун, и поэтому мне иногда приходилось говорить чересчур много.
Порой случайные события наталкивали нас на новые философские мысли. Тогда, в середине двадцатых годов, в Гейдельберге была такая традиция — приносить мне, в прошлом — психиатру, ныне — преподавателю философии, те заумные письма, которые иногда приходили в ректорат и ставили в тупик его служащих. Так, однажды педель принес мне письмо от служанки из Франкфурта: «Хочется знать, может, есть что‑то меньшее, чем ничто». Послание, написанное с орфографическими и грамматическими ошибками, содержало вопрос, возникший в состоянии страха и адресованный научным светилам: может, на самом деле этого ничто нет? У автора данного письма — заклинания, видимо, начиналась шизофрения. Написано оно было явно под влиянием мысли о смерти. Но способ выражаться был необычайно абстрактный. Я сразу рассказал об этом Хайдеггеру, бывшему у меня в гостях. Он отнесся к этому письму с совершенной серьезностью, как и я сам, чего не сделал бы ни один из моих коллег. Мы сошлись во мнении, для нас совершенно очевидном: иронические замечания педеля есть символ того, что мир ни о чем таком не догадывается и не подозревает.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});