Верное сердце - Александр Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, вы сказали: «тоже». Отметим это. Значит, вы признаете, что в речи модного профессора преобладали фразы…
— Передержка!
— …Затем: помимо уважения к усам и к не менее почтенной бороде, — кавказец насмешливо оглядел противника, — студентам столь зрелого возраста, как мы с вами, пора бы поинтересоваться и наукой, а не только звонкими фразами…
— Браво, Оруджиани! — проговорил кто-то вполголоса в толпе студентов.
— Вот как? Браво, Оруджиани? — К спорщикам, бесцеремонно работая локтями, начал пробиваться юноша с необычайно пышной вьющейся шевелюрой, в черном пенсне на шнурочке. — Оруджиани, видите ли, за науку! Оруджиани — на позиции академистов. Зрелище, достойное богов!
— Передержка!
— П-позвольте мне, — вмешался вдруг розовый первокурсник, похожий на барышню. — М-мне, понимаете ли, — он запинался от волнения, — м-мне почудилось в речи профессора что-то такое… вот об обездоленных, например… Что-то некрасовское. — Он в отчаянии умолк.
— Некрасовское? — Оруджиани засмеялся, блеснув ослепительно белыми зубами. — Полноте, коллега. Некрасову не приходило в голову называть русских мужиков троглодитами.
— Вы к словам придираетесь! — воскликнул студент в черном пенсне.
— Что ж, слово — не лишний инструмент для выражения мысли. А иногда и для разоблачения мысли. Попробуем-ка разобраться… — Кавказец вдруг замолчал и принялся в упор, беззастенчиво разглядывать только что подошедшего низкорослого человечка с галстуком павлиньего пера. — Мы, кажется, знакомы? — спросил он, зло усмехаясь.
Человечек беспокойно пошевелился, покашлял:
— К-хм!… Не припомню, — и боком повернулся к выходу.
— Шпик! — вполголоса, но довольно внятно кинул ему кто-то вслед.
Низкорослый чуть заметно вздрогнул, замедлил шаг, будто хотел остановиться… но не остановился, пошел дальше.
— Из дешевых, — засмеялся студент богатырского вида, плечистый, с лицом широким и необычайно добродушным.
— А к чему присылать сюда дорогих? — желчно отозвался Оруджиани.
— Странно! — покраснел плечистый студент, и доброе его лицо стало по-детски обиженным. — Странно! Надо все-таки полагать, что здесь найдутся люди, способные разгадать профессию подобного субъекта.
— Ну хорошо. Вот мы с вами оказались способными. Разгадали. И что же дальше?
— Странно…
— Ничего странного. Увы, именно здесь, в университете, стала ненужной в наше время высокая филерская квалификация. За кем здесь следить? Кого ловить? Краснобая-профессора? Либерального студентика?
— Кому-кому, — укоризненно произнес бородач, — а уж вам то, Оруджиани, надлежало бы знать, что среди нас имеются не только либералы.
— Я знаю, Трефилов, ровно столько, сколько мне полагается знать. В частности, мне хорошо известно, что наши мелкобуржуазные группы, не желая причислять себя к либералам, зря, однако, называются социалистическими.
— Ты сердишься, Юпитер…
— Нисколько!
— Ты сердишься, Юпитер, — на кого? Разве виноваты те, кому вы с такой легкостью прикалываете ярлык «мелкая буржуазия», разве виноваты они в малой популярности вашей братии среди учащейся молодежи?
— Довольно, довольно! — решительно вмешался студент в пенсне. — Здесь не место и не время для подобных разговоров.
— Почему же не время? — живо повернулся к нему Оруджиани (у него вышло «па-чиму» — по мере спора его грузинский акцент становился все заметней). — Па-чиму? Разговор у нас идет пока что самый невинный, хотя и довольно оживленный. Зашла речь о том, почему здесь не требуется сейчас опытный, хорошо оплачиваемый филер…
— Действительно, неуместно!… — нервно начал Трефилов.
Но грузин перебил:
— Назревают забастовки среди питерских рабочих… — Случайно, не известно ли это вам, Трефилов? И если бы студенты в какой-нибудь форме поддержали…
— Забастовки — во время войны?!
— Вот! Тут-то и начинается серьезный разговор. Если бы вместо либеральной фразеологии студенты завели речь об уличной демонстрации, если бы в воздухе запахло хоть чем-нибудь похожим на такой протест, — о, поверьте, сюда были бы брошены самые отборные силы известного вам малопочтенного ведомства. Вот это действительно серьезный разговор.
Он вдруг замолчал.
В аудиторию вошел одетый в мундир белобрысый студент с маленьким малокровным личиком, на котором застыла не то какая-то обида, не то спесь.
Ни на кого не глядя, он подошел к скамье первого ряда и, откинув полы мундира на шелковой подкладке, уселся как раз напротив кафедры.
— Для такого серьезного разговора, — продолжал грузин, — у нас сейчас, пожалуй, и действительно времени не хватит: по некоторым довольно ясным признакам в этой аудитории сейчас начнется лекция по церковному праву. А кроме того, в присутствии шутов гороховых мы, конечно, такой разговор продолжать не будем. Но мы к нему вернемся.
И грузин, подхватив под руку рослого студента, пошел вместе с ним к выходу.
7
Нет, не так уж чинно, не так спокойно, как могло показаться на первый взгляд, текла жизнь в университете.
Кто такой Оруджиани? Академистом его обозвали, конечно, в пылу спора. Академисты отрицали политику, они ратовали за то, чтобы студенты занимались только своим делом — наукой. На деле это означало: пусть все остается неизменным, в том числе и существующий государственный строй. И это тоже было политикой.
Уж конечно, не такой политикой занимался Оруджиани…
Проще всего было бы встретиться с ним самим. Поговорить. Но грузин исчез бесследно.
Подобное исчезновение студента — на неделю, на две, а то и больше — было в университете делом обычным. Многие пропадали даже на год, появляясь только на экзаменационных сессиях.
А иные и на сессию не приходили: эти уж были кандидатами в вечные студенты.
И вообще никто не интересовался, учится студент или нет: это было его личное дело.
Гриша не избежал участи других новичков — он был пленен свободой университетской жизни. Профессора называли слушателей коллегами, ставя этим себя как бы на одну доску с ними, — в известной мере, конечно: разница в возрасте и в уровне образования все же сказывалась, — студенты оставались почтительными со старшими добровольно. Добровольно! Как это отличалось от казарменной дисциплины гимназий и реальных училищ!…
Можно было посещать не только свой факультет, а любой, ну хотя бы историко-филологический. Ах, какие лекции читал там Платонов!
И, наконец, можно было бойкотировать профессоров, известных своей реакционностью. Взять хотя бы Варфоломея Регинского,[1] возглавлявшего кафедру церковного права.
Человек без всякого дарования, да, кстати (так утверждали студенты старших курсов), и без достаточных знаний, он, не прикрываясь ничем, делал ставку на «сильных мира сего» — на министра Кассо, на думского хулигана Пуришкевича, на покровительствуемый царской фамилией черносотенный «Союз Михаила Архангела». Он и звание ординарного профессора получил только под нажимом высшего начальства.
Лекции его посещались только академистами, которые, выступая против политики, мечтали, однако, о постах не ниже прокурорского.
Бывали дни, когда в обширной аудитории перед Регинским, — одутловатым, неопрятно заросшим, похожим на опившегося дьякона, — сидели всего два — три студента.
Каждого вновь появлявшегося слушателя он «честно» предупреждал:
— Кто не будет аккуратно приходить на мои лекции, тот зачета не получит. Раскрой он передо мною на экзаменационной сессии хоть кладезь премудрости и глубочайших знаний, — все равно зачета по церковному праву ему не видать, как своих ушей.
И никого это не пугало! Скрытая многолетняя борьба студентов (по крайней мере, большинства их) с Регинским сопровождалась ежегодными победами студентов.
Гриша скоро узнал секрет этих побед — они были закономерны.
Экзаменоваться к Регинскому приходили только те студенты, которые заведомо шли на провал, добровольные козлы отпущения.
Пока они покорно, иногда по целому часу, выслушивали едкие попреки профессора, другие, которым необходимо было получить зачет именно в эту сессию, благополучно сдавали экзамен его ассистентам: курс они успевали усвоить по учебникам.
На следующей сессии появлялись новые добровольцы, соглашавшиеся сыграть роль громоотвода, а товарищи их тем часом самым законным способом добывали свои «уд», а то и «весьма».
Некоторое разнообразие вносили во все это белоподкладочники (эти-то и не скрывали своей причастности к политике — они считали себя опорою трона).
Всех их Регинский знал в лицо, неизменно ставил им высший балл, и что-то отдаленно похожее на благожелательную улыбку появлялось на его угрюмом лице.