Пути в незнаемое. Сборник двадцатый - Юрий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реализм — это ответственность перед жизнью, а она многогранна, главный дуализм ее, сплав духовного и физического начала, отражается в реалистическом искусстве разными сторонами, с разной степенью плотскости (вещности) и духовности. Может быть «телесный» реализм, а может быть реализм мыслей и чувств, первый порой мешает второму, второй первому — никогда. Однажды мне довелось слышать, как экскурсовод у иконы «Ветхозаветная троица» объяснял посетителям, что чашки и плошки, разложенные на столе, за которыми сидят ангелы, а также телец, которого слуга режет в нижней части иконы, — все это несомненный шаг по пути реализма. Таким образом получалось, что рублевская «Троица», где убраны и Авраам, и Сара, и решительно все бытовые подробности ветхозаветной легенды, как бы поотстала на этом пути, словно для того высокого разговора, который ведут меж собой рублевские ангелы, для того рокового решения, которое они принимают, невредно им было бы еще и чем-нибудь закусить. Бытовые, вещные реалии для художественного строя иной картины бывают не нужны, а бывают и невозможны.
Портрет — изображение самого живого и одухотворенного, что есть на свете, и притом предельно пристальное изображение. «Портрет, как и жизнеописание, — говорит Гёте в «Годах странствий Вильгельма Мейстера», — заключает в себе особый интерес: замечательная личность, которую нельзя вообразить себе вне ее окружения, тут отдельно от всех предстает перед нами, как перед зеркалом, и мы должны уделить ей преимущественное внимание, заниматься ею одной», как человек перед зеркалом занимается только собою.
Чтобы понять уровень духовной работы, которой был занят XVIII век (а также характер его реализма), сравним два женских портрета — Екатерины Николаевны Орловой (Рокотов) и Екатерины Николаевны Арсеньевой (Боровиковский). Они не только отражают разное настроение, — кажется, что перед нами жители разных миров, одна из жизни, другая чуть ли не из мира теней.
Е. Н. Орлова, рожденная Зиновьева, говорят, была весела; во всяком случае, Екатерина в шуточной характеристике, которую дала своим придворным, предрекает ей смерть от смеха. Но юная Орлова умерла не от смеха, а от чахотки — за границей, куда ее увез муж и где она, как скажет Державин, «геройски умирала». Похоронена она в Лозанне; на могиле ее был Карамзин. «Сказывают, что она была прекрасна, — писал он в «Письмах русского путешественника», — прекрасна и чувствительна!.. Я благословил ее память».
Как и Дмитриева-Мамонова, она была замужем за экс-фаворитом, но подобно тому, как Орлов, человек сильный и яркий, нисколько не походил на Дмитриева-Мамонова, так и его брак был иным, не было на нем того трагикомического отсвета, который лежал на истории Мамоновых. Конечно, и тут не обошлось без трений (да и когда в подобных случаях обходится?), существует анекдот: когда юная Зиновьева была еще фрейлиной, Екатерина однажды не взяла ее с собой в Царское Село («за ее непозволительное и обнаруженное с графом обхождение»). Орлов вспылил — он «был сим до крайности огорчен и весьма в том досадовал. Так что однажды при восставшей с императрицею распри отважился он выговорить с жару непростительно грубые слова, когда она настояла, чтобы Зиновьева с нею не ехала: «Черт тебя бери совсем!» Могло быть вполне.
Поскольку Орлов и Зиновьева были двоюродные, против их брака восстал синод, вопрос рассматривался на совете, где предлагали брак расторгнуть, но Екатерина с этим не согласилась. Орлова была принята при дворе, украшена орденом св. Екатерины, пожалована статс-дамой (высшее для женщины положение при дворе).
Екатерина Николаевна Арсеньева тоже принадлежала к аристократическому кругу — она тоже фрейлина (при дворе Марии Федоровны), дочь суворовского генерала (и по облику куда более кажется «суворочкой», чем подлинная суворовская Наташа).
Веселая отвага — вот что выражает Арсеньева. Широколицая, широкоскулая, нос задорно (чтобы не сказать — нахально) вздернут, в глазах смех. Одета она идиллической пастушкой (соломенная шляпка, украшенная колосьями), в руке у нее яблоко (атрибут Афродиты-Венеры), но в руках Арсеньевой аллегорическое яблоко становится фруктом, юная Екатерина Николаевна при независимости своего нрава и совершенной раскованности может, нам это ясно, с наслаждением впиться в него зубами и съесть у нас на глазах (реализм?).
Ни одна из рокотовских женщин ни яблока, ни чего другого съесть не может, они если и не бесплотны, как рублевские ангелы, то все же на них отсвет некоего, как точно сказал А. Эфрос, «привиденчества». А главное, они, как и ангелы Рублева, не тем заняты.
Все, что выражает собой Арсеньева — юность, веселье, задор, независимость — определить и перечислить нельзя, ее выразительность сложнее и глубже. Дело не только в том, что печален ее лейтмотив, а печаль в искусстве (как правило) производит большее впечатление, чем радость и веселье. Можно было бы взять для сравнения другие портреты тех же художников — улыбающуюся Новосильцеву Рокотова и любую из элегических женщин Боровиковского. Но уж очень усердно демонстрируют свою печаль печальные женщины Боровиковского, они как бы говорят зрителю; «Взгляни, как я грустна, как томно, как красиво я умираю». Чувства добродетельных женщин Боровиковского подкреплены всякого рода символами — яблоками, сиреневыми розами (меланхолически растущими вниз, а не вверх), музыкальными инструментами и другими разговорчивыми деталями. На портрете графини Безбородко с дочерьми все трое позируют перед нами, усиленно выражая свою любовь друг к другу, а равно их общую любовь к сыну и брату (миниатюра с его портретом в руках у младшей), которая их объединяет настолько, что даже цепочка от миниатюры из рук старшей дочери через грудь матери тянется в руки младшей. Но им, признаться, не очень веришь. Кажется: лишь только в Русском музее наступит ночь, они встают, равнодушные, и расходятся по своим делам.
Женщины Рокотова одиноки и недобродетельны. Они честны, никогда никем не притворяются, ничего нам не навязывают, а потому и не нуждаются в разговорчивых деталях. Может быть, Орлова и демонстрирует красоту, свои ордена и горностай, но она не только не кокетничает с нами, как Арсеньева, и не выставляет напоказ свои добродетели, как Безбородко, — напротив, подобно всем женщинам Рокотова, она замкнута и держит нас на расстоянии.
Арсеньева всем вечная сестренка. Орлова старше всех нас и знает что-то, чего мы не знаем. За ней открываются безбрежные дали, на ней отсвет неведомых астральных миров. Она на каком-то вечном ветру — от ветра вздымается копна ее волос, от ветра веки ее длинных глаз как бы вздуты и приподняты, и все же она глядит не щурясь и не моргая.
Но мы еще совсем не говорили о самой знаменитой из рокотовских женщин.
Александра Петровна Струйская — жена весьма странного помещика-графомана (который, читая гостю свои стихи, приходил в такой восторг, что щипал бедного слушателя). О самой Александре Петровне мемуарист, из воспоминаний которого и почерпнуты сведения об этом семействе (И. М. Долгоруков), говорит с большой симпатией, но очень прозаически. Сообщая о том, как умер ее муж потрясенный смертью Екатерины (и замечая, что, проживи он еще, он бы «отяготил вселенную своими сочинениями»), Долгоруков прибавляет: «Любезное его семейство, не причастно будучи его слабости, привлекло к себе любовь и почтение своих знакомых. Жена его устроила свои дела, воспитала хорошо детей, печется о них поныне. Что можно лучшее сказать о женщине и больше к истинной славе ее служащего? Пусть мужчины ищут ее в подвигах напряженных, требующих больших жертв и усилий от них; женщина весь долг соблюла природы, когда, давши жизнь нескольким тварям, сберегла им пристойное имущество, доставила способы научиться, открыла пути к приязни и уважению многих. Довольно, весьма довольно, чтобы получить право на похвалу всеобщую».
Подобный биографический комментарий, пусть и очень доброжелательный, мало что расскажет нам о рокотовской модели, скорее помешает. А сказать о Струйской больше, чем сказал о ней художник, невозможно ни на каком языке.
И все же зритель, который долго стоит перед ней безгласно, потом невольно начинает, в какой-то даже тревоге, искать слова, способные передать его ощущения, ищет их и не находит или находит неадекватные, приблизительные (подчас даже что-то у нее отнимающие). «Любите живопись, поэты», — сказал Заболоцкий.
Любите живопись, поэты!Лишь ей единственной даноДуши изменчивой приметыПереносить на полотно.
«Лишь ей единственной» — словами невозможно, а если и есть слова, которым это под силу, то, конечно, только поэтически организованные с их иррациональными возможностями. «Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук // Хватает на лету и закрепляет вдруг // И темный бред души, и трав неясный запах», — так писал Фет. Но даже и поэт, владеющий магией стиха, ощущает томительную невозможность передать тончайшее многообразие мира. «О разнотравье, разноцветье! // Лови их солнечною сетью // Иль дождевой — богат улов. // А я ловлю их в сети слов, // А потому неуловимы // Они и проплывают мимо, // И снова сеть моя пуста, // В ней ни травинки, ни листа», — это уже современный нам поэт Лариса Миллер. Вот если бы разноцветье портретов XVIII века можно было бы как-то уловить, но ни солнечной, ни дождевой сети в нашем распоряжении нет, а «сетью слов», даже самых поэтических…