Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время третьей атаки депрессии, когда я еще не знал, как скоро она закончится, я написал брату: «Я не могу так жить каждый второй год. Пока что я изо всех сил стараюсь держаться. Я купил пистолет и держал его дома, а потом отдал на хранение другу, потому что не хотел кончить тем, что воспользуюсь им под влиянием импульса. Не смешно ли? Бояться кончить тем, что сам воспользуешься против себя собственным оружием? Велеть кому-то прятать его и не давать тебе?» Самоубийство в большей степени реакция беспокойного состояния, чем разрешение депрессии: оно — акт не опустошенного ума, а истерзанного. Физические симптомы патологического беспокойства настолько остры, что как будто бы требуют физического же отклика — не просто ментального самоубийства в виде безмолвия и сна, но физического — само-убийства.
Мать разработала все детали, а отец, склонный к тщательному планированию, все проверил, как если бы генеральная репетиция могла авансом исчерпать какую-то часть мучительности самого события. Мы условились, когда мы с братом приедем домой, как мама примет свое «противоядие», в какое время дня лучше всего проделать эту процедуру; мы обсудили каждую деталь, вплоть до похорон. Мы решили похоронить ее через два дня после смерти. Мы планировали все это вместе, как раньше планировали вечеринки, отпуска, Рождество. Мы обнаружили в этом, как и во всем другом, свой этикет, в рамках которого очень многое определяется и выражается. Мама потихоньку взялась за дело полного прояснения нам своих эмоций, намереваясь за эти несколько месяцев разрешить до полной прозрачности все семейные разногласия. Она говорила о том, как сильно всех нас любит; она разрешала старые недоговоренности и двусмысленности, формулировала новообретенную ясность приятия. Она выделила отдельный день для каждой из своих подруг — а у нее было много подруг, — чтобы попрощаться со всеми; и хотя мало кто из них знал, что у нее на уме, она проследила, чтобы каждая знала, какое большое место занимает среди ее привязанностей. В тот период она часто смеялась; ее чувство юмора, теплого и обволакивающего, росло и уже охватывало собой даже врачей, травивших ее каждый месяц, и сиделок, бывших свидетелями ее постепенного ухода. Как-то раз она ангажировала меня на покупку сумочки в подарок моей девяностолетней двоюродной прабабушке, и хотя эта вылазка стоила ей трех дней полного изнеможения, она оживила нас обоих. Мать читала все написанное мною и давала оценки со смесью едкости и великодушия, каких я не встречал нигде; это было что-то новое, мягче тех откровений, что она вносила в мою работу раньше. Она раздаривала множество всяких мелочей и приводила в порядок серьезные дела, которым еще не пришел черед. Она затеяла перетяжку всей нашей мебели, чтобы оставить дом в относительном порядке, и сама выбрала дизайн своего надгробья.
Мало-помалу мы стали привыкать к тому, что ее планы относительно самоубийства станут реальностью. Позже она говорила нам, что поначалу думала осуществить все одна, но сочла, что шок будет сильнее, чем воспоминания об этом проведенном с нею времени. Сами-то мы хотели быть с нею. Вся жизнь моей матери была в других, и всем нам была невыносима мысль, что она умрет в одиночестве. Было важно, чтобы в последние ее месяцы на земле мы все чувствовали свою глубокую связь, чтобы ни у кого не осталось чувства скрываемых секретов и запретных тем. Наш заговор сблизил нас теснее, чем когда-либо.
Если вы никогда не пробовали сами и не помогали другому через это пройти, вы и представить себе не можете, как трудно убивать себя. Если бы смерть была чем-то пассивным, случающимся с теми, кто не потрудится ей противостоять, а жизнь — чем-то активным, сохраняющимся только в силу повседневной преданности ей, то проблемой мира было бы не перенаселение, а недонаселение. Немыслимое число людей ведут жизнь тихого отчаяния, а не убивают себя только потому, что не могут мобилизовать необходимые для этого средства.
Моя мать решила покончить с собой 19 июня 1991 года в возрасте 58 лет, потому что, протяни она дольше, и она оказалась бы слишком слаба, чтобы посягнуть на свою жизнь: ведь самоубийство требует сил и такого уединения, какого в больницах не бывает. В тот день она была у гастроэнтеролога, который сообщил, что крупные опухоли блокируют ее кишечник. Без немедленной операции она потеряет способность переваривать пищу. Она сказала, что будет держать связь, чтобы назначить операцию, и вышла в приемную, где ее ждал отец. Вернувшись домой, она позвонила мне и брату.
— Плохие новости, — сказала она спокойно. Я знал, что это значит, но не смог заставить себя это сказать. — Я думаю, время пришло. Приезжайте. — Все это было очень близко к нашим планам.
Я отправился, по дороге подхватив брата из его офиса. Лил дождь, поток машин двигался медленно. От абсолютно спокойного голоса матери — она говорила разумным тоном, как всегда, когда что-то планировала, как если бы мы собирались к ним на обед, — все это казалось простым и очевидным делом; приехав, мы застали ее в ясности и покое; на ней был длинный банный халат, под ним ночная рубашка с розочками.
— Тебе надо попробовать немного перекусить, — сказал отец. — Тогда легче будет проглотить таблетки.
Мы пошли на кухню, и мама приготовила английские сдобные булочки и заварила чай. За несколько дней до этого за ужином мать с братом растянули куриную грудную косточку, и мать выиграла.
— Что ты тогда загадала? — спросил теперь брат, и она улыбнулась.
— Чтобы все это кончилось как можно скорее и безболезненно, — сказала мать. — И мое желание исполнилось. — Она опустила глаза на свою сдобу. — Мои желания так часто исполнялись.
В этот самый миг брат доставал пачку печенья, и мать, тоном любовной иронии, таким для нее характерным, сказала:
— Дэвид. Хоть напоследок. Выложи печенье на тарелку.
Она напомнила мне не забыть о засушенных цветах, которые она приготовила для прихожей на даче. Эти маленькие формальности становились формой близости. В смерти от естественных причин есть, думается, некий естественный драматизм: внезапные симптомы, приступы, а в их отсутствие шок от застающих врасплох перемен. Данный же случай замечателен тем, что в нем не было ничего неожиданного и непредсказуемого. Драматизм заключался в отсутствии драматизма, в этом спирающем дыхание переживании, когда никто не действует невпопад — ни в каком смысле.
В спальне мать снова извинилась за то, что втянула в это дело всех нас.
— Но хотя бы вы трое должны быть после этого вместе, — добавила она. У матери — она всегда придавала значение запасам всего необходимого — оказалось вдвое больше секонала (Seconal), чем нужно. Она села на постели и высыпала перед собой сорок таблеток. — Я так устала глотать пилюли, — сказала она сухо. — Вот уж чего мне не будет недоставать.
И она начала глотать их с эдаким мастерством бывалого человека, как если бы те тысячи таблеток, что ей пришлось принять за два года рака, были тренировкой для этого момента — как и я с тех пор научился горстями заглатывать антидепрессанты.
— Пожалуй, этого довольно, — сказала она, когда горка исчезла. Она попробовала опрокинуть рюмку водки, но не смогла — побоялась, что ее вырвет. — Ну, разве это не лучше, чем слушать мои вопли на больничной койке?
Конечно, лучше, но только тот образ так и оставался фантазией, а этот стал реальностью. А в такие моменты реальность и впрямь хуже всего.
Потом были эти сорок пять минут, когда она и мы говорили те последние слова, что могли сказать. Мало-помалу ее голос стал прерываться, но мне было очевидно, что сказанное ею было тщательно продумано. И тогда стал очевиден драматизм ее смерти — по мере того, как она затуманивалась, она одновременно и прояснялась, и мне показалось, что она говорит больше, чем собиралась.
— Вы были самыми любимыми детьми на свете, — говорила она, глядя на нас. — Пока вы не родились, я и понятия не имела, что могу чувствовать что-нибудь подобное тому, что ощущала тогда. Вдруг раз — и вот вы есть. Я всю жизнь читала книги, где матери храбро говорят, что умерли бы за своих детей, и именно это я и чувствовала. Я бы умерла за вас. Мне было непереносимо, чтобы вы были несчастны, я так за вас переживала, когда вы бывали несчастны. Мне хотелось обернуть вас своей любовью, оградить вас от всех ужасов мира. Я хотела, чтобы моя любовь сделала мир для вас счастливым, радостным и безопасным местом. — Мы с Дэвидом сидели на родительской постели, где на привычном для нее месте лежала наша мать. Она взяла мою руку на миг, потом руку Дэвида. — Я хочу, чтобы вы чувствовали, что моя любовь существует всегда, что она так и будет окружать вас, даже когда меня не станет. Это моя величайшая надежда — что моя любовь останется с вами на всю вашу жизнь.
Ее голос звучал ровно, как будто время не работало против нее. Она повернулась к отцу.