Демон полуденный. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самоубийство не логично. «Почему, — пишет Лора Андерсон, боровшаяся с острейшей депрессией, — всегда хотят найти «причину»?» Приводимые причины редко достаточны для такого события; задачей психоаналитиков и добрых друзей остается высматривать подсказки, искать причины, классифицировать. Я усвоил это из прочитанных мною каталогов самоубийства. Списки столь же длинны и мучительны, как мемориальные списки вьетнамской войны (во время этой войны больше юношей покончили с собой, чем погибли в боевых действиях). У каждого незадолго до самоубийства была острая травма: одну обидел муж, другого бросила подруга, кто-то серьезно поранился, у кого-то умерла от рака любимая, кто-то обанкротился, кто-то разбил в лепешку свою машину. Кто-то просто проснулся утром и не захотел быть проснувшимся. Кто-то ненавидел вечер пятницы. Когда человек себя убивает, это происходит потому, что он суицидален, а не потому, что это был очевидный итог любого рода аргументации. Тогда как официальная медицина настаивает, что связь между душевной болезнью и самоубийством существует всегда, падкие на сенсацию СМИ часто утверждают, что душевная болезнь реальной роли в самоубийстве не играет. Нам спокойнее, когда мы находим самоубийству причины. Это склоняющаяся к экстремальной версия той логики, согласно которой острая депрессия есть следствие того, что ее вызывает. Четко очерченных контуров здесь нет. Насколько суицидально надо себя чувствовать, чтобы совершить попытку самоубийства, а насколько суицидально надо себя чувствовать, чтобы совершить самоубийство, и где одно намерение переходит в другие? Самоубийство и впрямь может быть (по определению Всемирной организации здравоохранения) «суицидальным актом со смертельным исходом», но какие сознательные и бессознательные мотивы привели к этому исходу? Желание подвергать себя большому риску — тут и сознательный контакт с ВИЧ-инфицированными, и провоцирование кого-то с доведением до смертоносного неистовства, и пребывание на морозном ветру — часто является поведением парасуицидальным. Попытки самоубийства варьируются от сознательных, в высшей степени продуманных и объективно-ориентированных до незначительнейших саморазрушительных действий. «Акт самоубийства, — пишет Кей Джеймисон, — насквозь двусмыслен». А. Альварес пишет: «Объяснения самоубийц, как правило, ничего не дают для понимания реальных причин совершенного ими поступка. Самое большее, на что они способны, это смягчать оставшимся чувство вины, успокаивать любителей расставлять все по полочкам и подталкивать социологов к их нескончаемым поискам убедительных классификаций и теорий. Это как пустяшный пограничный инцидент, из-за которого начинается большая война. Реальные мотивы, заставляющие человека покушаться на собственную жизнь, принадлежат к внутреннему миру, они косвенны, противоречивы, запутанны, как лабиринт, и чаще всего скрыты от взгляда». «Газеты часто говорят о «личных трагедиях» и «неизлечимых болезнях», — писал Камю. — Такие объяснения приемлемы. Но надо бы узнать, не обошелся ли безразлично в тот день с отчаявшимся человеком его друг. И тогда виноват он. Ибо этого достаточно, чтобы разрядились до тех пор накапливавшиеся в душе озлобление или скука». А критик-теоретик Юлия Кристева описывает глубоко случайный характер временных совпадений: «Предательство, смертельная болезнь, несчастный случай или увечье, то, что вдруг вырывает меня из того, что казалось нормальной категорией нормальных людей, или сваливается, с таким же радикальным результатом, на моих любимых, или еще… Что еще могу упомянуть? Бесконечное число несчастий каждый день пригибает нас к земле».
В 1952 году Эдвин Шнейдман открыл в Лос-Анджелесе первый центр по предотвращению самоубийств и постарался создать практичные (а не теоретические) подходы к рассуждению о самоубийстве. Он предложил считать, что самоубийство есть результат разбитой любви, утраты самообладания, сторонних атак на сложившееся представление о себе, скорби и исступления. «Суицидальная драма чуть ли не автономна и пишет сама себя, как если бы у пьесы было собственное сознание. Нас должно отрезвлять понимание того, что, пока люди, сознательно или бессознательно, могут успешно прятать свою душу, никакая превентивная программа не может быть стопроцентно успешной». Именно на эту скрытность и намекает Кей Джемисон, когда сетует на то, что «частное пространство разума непроницаемо для других».
Несколько лет назад покончил с собой еще один мой однокашник по колледжу. Он всегда был человеком необычным, и найти объяснения его самоубийству в известном смысле легче. Я получил от него сообщение за несколько недель до его смерти и все собирался перезвонить и договориться пообедать вместе. Я услышал новость, когда общался с общими друзьями.
— Кто-нибудь разговаривал с таким-то в последнее время? — спросил я, когда предмет разговора напомнил мне о нем.
— А ты не слышал? — ответил один из друзей. — Он повесился месяц назад.
Этот образ почему-то для меня самый тяжелый. Я могу представить себе друга с порезами на запястьях, летящего в воздухе, и я могу представить себе его тело, разрушающееся в результате падения. Образ этого моего друга, качающегося, как маятник, на потолочной балке, — нет, это до сих пор не укладывается у меня в голове. Я знаю, что мой звонок и приглашение на ланч не спасли бы его от него самого, но самоубийство распространяет вокруг себя чувство вины, и я не могу избавиться от мысли, что, если бы мы встретились, я уловил бы какие-то признаки и что-нибудь бы с этим сделал.
Потом покончил с собой сын делового партнера моего отца. Потом сын друга моего отца. Потом еще двое моих знакомых. И друзья моих друзей кончали с собой, и, пока я писал эту книгу, я слушал рассказы людей, лишившихся братьев, детей, возлюбленных, родителей. Можно понять путь, приведший человека к самоубийству, но его менталитет в этот самый момент, когда для совершения последнего акта требуется некий скачок, — это так непостижимо, так страшно, так странно, что кажется, будто никогда и не знал совершившего его человека.
Собирая материалы для этой книги, я слышал о множестве самоубийств, отчасти благодаря людям, которые стремились мне помочь, а отчасти потому, что люди, зная о моих исследованиях, искали у меня какой-то мудрости или откровений, на которые я был решительно неспособен. Моя девятнадцатилетняя приятельница Крисси Шмидт позвонила мне в шоке, когда один из ее одноклассников в Андовере повесился в общежитии на лестничной площадке позади своей комнаты. Парня до этого выбрали старостой класса. После того как его поймали на употреблении спиртного (в семнадцать лет), его с этой должности сняли. Он произнес полагающуюся при отставке речь, встреченную стоячей овацией, и потом покончил с собой. Крисси была знакома с парнем лишь шапочно, но он вроде бы принадлежал к волшебному миру популярных людей, из которого она сама чувствовала себя исключенной. «Минут пятнадцать я не могла поверить, — писала Крисси по электронной почте, — а потом ударилась в слезы. Я, кажется, чувствовала так много разного одновременно: невыразимую печаль от прерванной жизни, по собственной воле и так рано; злость на школу, задыхающуюся от собственной посредственности, за то, что так раздули это дело и так жестоко обошлись с парнем; но хуже всего был, наверное, страх — может быть, и я могла бы в какой-то момент почувствовать себя способной повеситься на лестнице в общежитии. Почему я не знала этого парня, когда он еще был жив? Почему у меня было такое ощущение, что я одна такая нескладеха, такая несчастная, когда самый популярный в школе парень, может быть, чувствовал многое из того же? Какого черта никто не заметил, как он таскал на себе эту тяжесть? Сколько раз, валяясь в своей комнате в отчаянной тоске, ничего не понимая в этом дурацком мире вокруг и в этой своей жизни… да что там говорить! Но я знаю, что не сделала бы этого финального шага. Я точно это знаю. Но я очень близко подошла к ощущению, что это, во всяком случае, лежит где-то в области возможного. Что это — мужество? патология? одиночество? — то, что может столкнуть человека с этого последнего, рокового края, на котором жизнь становится тем, что мы готовы потерять?» А на следующий день она добавляла: «Его смерть поднимает и тут же отставляет все эти не получившие ответа вопросы: то, что я должна задавать эти вопросы, зная, что никогда не получу ответов, для меня сейчас невыносимо горько». Это и есть сущность катастрофы, которую переживают оставшиеся: не только утрата человека, но и утрата шанса отговорить его от этого поступка, утрата возможности войти в общение. С совершившим самоубийство хочется общаться, как ни с кем. «Если бы мы знали» — так оправдываются все родители самоубийц, люди, чей ум разламывается в попытках понять, какое упущение в их любви могло позволить такому произойти и застать их врасплох, в попытках понять, что им следовало бы говорить и делать.