История - Никита Хониат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7. Царь даже имел дерзость, — чтобы не сказать более, — обращать священные сосуды в обыкновенное употребление и, отнимая их у Божиих храмов, пользоваться ими за собственным столом. Он употреблял также вместо кубков для питья чашеобразные изделия из чистого золота и драгоценных камней, висевшие над царскими гробницами как благоговейное приношение почивших Богу; обращал в рукомойники ненаглядно прелестные, бесподобной работы, водоливни, из которых умываются левиты и священники, приступая к совершению божественных тайн; снимал с честных крестов, равно как с досок, заключающих в себе бессмертные Христовы изречения, драгоценные оклады и делал из них ожерелья и цепи, а после и эти цепи по своему произволу опять переделывал для другого употребления, совсем некстати прилаживая их к разным царским одеждам. Когда же кто-нибудь решался напомнить, что такие поступки не приличны ему, — боголюбезному самодержцу, наследовавшему от предков славу благочестия, — что это просто святотатство, то он сильно и горячо вооружался против таких замечаний, находя, что они выражают явное неразумие и самое жалкое непонимание истины; потому что, — с напряжением говорил он, — царям все позволительно делать, и между Бо-{122}гом и императором в управлении земными делами отнюдь нет такого несоединимого и несъютимого расстояния, как между утверждением и отрицанием**. Настаивая на том, что подобные распоряжения, без всякого сомнения, не предосудительны и неукоризненны, он приводил в пример, что самый первый и знаменитейший христианский государь, Константин, также повелел один из гвоздей, которыми пригвожден был Господь славы к древу проклятия, вделать в узду своего коня, а другой вставить в шлем: но о цели, с которою равноапостольный император употребил эти вещи, как украшение для себя, именно о его намерении показать таким образом эллинам, которые считали евангельскую проповедь юродством, что слово крестное имеет божественную силу, — разумеется, умалчивал.
Кроме того царь, подделывая серебро, чеканил не настоящую монету***, вообще не безукоризненно собирал деньги, — увеличивал тяжесть общественных налогов, употребляя их на излишества своей беспутной жизни, и публично продавал на откуп должности, торгуя ими, как рыночные торгаши овощами. Случалось впрочем, что иных он посылал на {123} епархии по-апостольски, без кошелька и без котомки, именно когда знал, что это были люди правдивые, не подлежащие очаровательному влиянию золота, которые не прятали всех общественных сборов себе в дом, но добросовестно платили долг казне. Что же касается храмов, церквей, молитвенных домов, святых обителей, то щедростью к ним он превзошел всех государей: одни, приходившие в упадок от времени, поправлял, другие, утратившие свой блеск, расписывал разными живописными и мозаическими украшениями. А к Божией Матери царь питал такую веру, что готов был отдать ее иконам всю свою душу. Поэтому он сделал множество золотых окладов на ее образа, украшенных драгоценными камнями, и эти образа жертвовал потом в те церкви, куда преимущественно стекался православный народ для молитвы. Дом севастократора Исаака, что на самом обрыве Софийского залива, он обратил в гостиницу, устроивши в ней стол на сто человек, равное число кроватей и столько же стойл для лошадей, так что все приезжавшие туда ежедневно могли жить в ней без всякой платы по несколько дней. Равным образом он превратил в больницу царские палаты, которые построил царь Андроник при храме сорока мучеников, купил еще у бывшего владельца так называемый дом великого друнгария* и из него сделал так-{124}же приют немощным, не пожалевши никаких издержек, чтобы доставить все средства для поправления больных. Когда пожар истребил северную часть города, то царь раздавал лицам, лишившимся домов или имущества, деньги, стараясь облегчить их потери. При восшествии на престол он роздал жителям города пять центенариев золота. С наступлением великой недели, в которую воспоминаются страдания за нас Богочеловека, он обыкновенно рассыпал пособия вдовам, оставшимся беспомощными по смерти своих супругов, дарил девицам что нужно на брачные подарки, приданое и на свадебные расходы. Не довольствуясь щедрыми дарами отдельным лицам, семействам и фамилиям, — случалось, что он оказывал благодеяния целым городам, снимая с них подати. Словом сказать, он так любил оказывать милость и так разорялся на пособия нищим, что сыпал на них казенные доходы обеими руками. А отсюда заползла к нему и прикровенно угнездилась в его душе пагубная мысль, что он вправе приобретать деньги не всегда праведными путями, — что при чрезвычайных расходах, доходивших до беспутной расточительности, он может назначать на должности людей, которые изобретали бы новые источники богатств и свои, незаконно и нечести-{125}во собранные деньги доставляли бы, как просяное семечко доброму земледельцу, или ветерок розе, ему на его благочестивые расходы**. Если он был склонен к раздражительности, то не чужд был и чувства сострадания. Часто, сам собою переходя к доброму расположению, он изменял гнев на милость, трогался жалкою участью людей и соразмерно облегчал каждому его горькую долю. При таких и подобных действиях со своей стороны, о которых мы не находим нужды говорить, царь думал, что на своем престоле он тверже, чем солнце на высоком небосклоне, и что, как крепкая пальма, цветущая при освежительном источнике чистой воды или как высокий кедр на Ливане, так он будет царствовать и процветать несчетное множество лет. Так думал бы на его месте и всякий, рассуждая про себя, что он избрал и возлюбил благую часть, что заботился он не о мимолетных только нуждах текущих семи дней недели, но постоянно имел перед глаза-{126}ми и тот, — восьмой, таинственный день, что если милосердый Господь, ни на одно мгновение не сводя глаз с праведного, и медленнее внимает молитвам неправедных, то во всяком случае Он не действует против них враждебно. Однако Бог не так рассудил; в самом деле, кто проник мысли Господа, или кого Господь брал Себе в советники? — Устраняя человека с дороги, божественное провидение, впрочем, как будто вдохновением внушило ему благие дела и прекрасные намерения, чтобы и после лишения его власти во многих оставалось доброе расположение к нему***.
8. Именно желая прекратить набеги и грабительства валахов, действовавших в союзе со скифами, и будучи глубоко поражен тем, что Алексей Гид и Василий Ватац, — из которых первый был главою восточных войск, а последний западных, — сразившись с неприятелем близ города Аркадиополя, не только не получили никакого перевеса, но Гид едва спасся позорным бегством, потерявши лучшую часть своего войска, а Ватац погиб со всею {127} армией, царь решился опять сам, под личною своею командою, открыть наступательную войну против врагов. Начались деятельные распоряжения касательно набора и сосредоточения римских войск; собрано было значительное количество наемного ополчения. Кроме того, царь послал просить помощи у своего тестя, короля гуннского4*, который со своей стороны с удовольствием согласился помочь и дал слово выслать вспомогательные дружины через Видин. Итак, собрав достаточное количество войска, взяв с собою пятнадцать центенариев золота и более шестидесяти центенариев серебра и запасшись всем нужным в походе для войска, царь в марте месяце выступил из Царьграда, поручив себя Богу, с решительным намерением твердо противостать врагам и не прежде положить оружие, как окончательно решивши дело, из-за которого он вооружился против мятежников. В случае успеха он предполагал принести благодарение Господу, а в случае неудачи — подчиниться также Его святой воле, нередко определяющей, чтобы жезл грешников служил орудием испытания праведных. С такими мыслями отправлялся царь, решившись смело идти навстречу всякой опасности; но рука Всевышнего все еще тяготела над нами, и гнев его, как оказалось на деле, не удовлетворился теми бедствиями, которые мы должны были {128} терпеть от валахов после их победы. Между тем как взоры государя были устремлены на ненавистных мятежников и он мечтал в своем уме об отдаленном будущем, он не видел, что в самой близи к нему были враги, собиравшиеся лишить его власти, и не замечал опасности, которая грозила за домашним очагом. Впрочем, это нисколько не удивительно. Мы, люди, большею частью вообще не любим или не можем замечать так, как следует замечать, каким образом рядом, или даже совершенно вместе с добрыми качествами вырастают дурные. Не говорю уже, как о предмете слишком известном, что сама природа вложила в нас сочувствие к своему, вследствие которого, невольно смягчаясь и делаясь снисходительнее в суждениях обо всем близком сердцу, мы особенно редко восстаем против дурных наклонностей и действий своей собственной особы, или людей нам милых, и с крайнею неохотою соглашаемся слушать, когда нам в уши, как горох в стену, стараются вбить и вколотить толки о неодобрительных поступках любимых лиц. Так точно и царь Исаак, постоянно слыша со стороны, что его брат Алексей питает злые умыслы на его жизнь и царскую власть, что он под завесою дружбы скрывает собственно братоненавидение и что за Алексея уже более голосов, чем за Исаака, отвергал все эти речи, как вздор, и не соглашался следственным розыс-{129}ком, как пробным камнем, обнаружить и дознать фальшивость братниных поступков. Мало того, он даже сердился, когда кто-нибудь намекал на подобные вещи, как будто этим хотели только ослабить в нем его нежную, неизгладимую и глубоко напечатленную в душе привязанность к родному брату, которого сам душегубец Андроник единственно одного из всех не тронул. Прибывши в приморский город Рэдест,* царь отпраздновал здесь великий праздник светлого Христова воскресения, заклав и вкусивши таинственную пасху. Здесь же заходил он к Васильюшке. Это был человек какого-то странного образа жизни, пользовавшийся у всех славою, что он предсказывает и предвидит будущее, отчего народ стекался к нему во множестве и толпился в его хижине, как трудолюбивые муравьи в своем муравейнике, — то вползают, то выползают, — или как в древности ходили к оракулам Амфиарейскому и Аммонскому. Конечно, он ничего не говорил о будущем верного и определенного, но бормотал отрывочные, спутанные, противоречащие и загадочные слова, дозволяя себе часто смешные выходки; тем не менее, все это чрезвычайно привлекало к нему простой народ — пастухов, земледельцев и матросов. Когда, например, приходили к нему женщины, он {130} щупал им груди, засматривал под платье и при этом произносил свои бессвязные изречения. А на большую часть расспросов, с которыми обращались к нему приходившие, он совсем не отвечал, заключая всякий раз свои действия беганьем с места на место и достойными Пана** ужимками. Между тем несколько всегда присутствовавших при этом старых, непосестных и накуликавшихся бабенок, живших с ним по родству, растолковывали спрашивавшим совета, что именно эти действия Васильюшки означали в будущем, и объясняли его молчание как какую-нибудь мудрую и многозначащую речь. Таким образом, говорю, этот человек у простого народа, в особенности у известного сорта женщин, которым приходились по сердцу срамные речи и бесстыдное заворачиванье платьев, как своего рода забавная шутка, считался пророком и предсказывателем будущего; для людей же смыслящих он, разумеется, был только любопытным, смешным и глупым старичишкой. Впрочем, иные, к числу которых, пожалуй, припишусь и я, не без основания думали, что он был одержим пифийским*** духом. Когда пришел к нему им-{131}ператор, он нисколько не обратил внимания на то, что этот человек облечен такою великою и такою священною властью, и на его приветствие: «Здравствуй, отче Васильюшка!» — не отвечал ни словами, ни даже молчаливым наклонением головы в знак взаимного привета, но стал прыгать, метаться из стороны в сторону, как жеребенок или какой-нибудь безумный, и ругать всех, кто пришел, особенно Константина Месопотамского, который был тогда очень близок к царю, не щадя равным образом и самого государя. Наконец, унявшись кое-как от своих беспорядочных движений, он начал палкою, которую носил в руках, скоблить царский портрет, нарисованный красками на стене его молельной хижины, стараясь выцарапать ему глаза, и несколько раз покушался выхватить у императора шляпу и бросить ее на пол. После таких проделок с его стороны царь решил, что это был сумасшедший человечишко, и оставил его; но бывшие при этом и видевшие своими глазами, что там происходило, пришли к заключению, что все это не предвещало ничего доброго в будущем, а так как последующие события в самом деле весьма соответствовали символическим действиям предвещателя, то каждый еще более утвердился во мнении о Ва-{132}сильюшке, которое до того времени, как я уже сказал, во многих было нерешительно или даже совсем не в его пользу. Между тем государь прибыл в Кипселлы* и, разделивши собравшиеся войска на фаланги и отряды, в ожидании скорого прибытия остальных частей войска замедлил здесь своим походом. В это время значительное количество родовитых людей, соединившись в одно общество под предлогом недовольства на совершенное пренебрежение к ним со стороны царя и на неблагоразумное управление государственными делами, вернее же сказать, задумавши общественные перевороты, большею частью обратившиеся для них в ремесло, обнаружили то, что скрывали в душе и тайно лелеяли в своем сердце. Однажды царь собрался на охоту. Перед самым отъездом, когда оставалось только сесть на коня, он послал приглашение брату Алексею отправиться вместе с собою и разделить удовольствие прогулки по тамошним зеленым и цветущим равнинам; тот, имея уже все дело в своих руках, отказался от приглашения под предлогом слабости здоровья и приказал ответить, что ему пускают кровь. Таким образом царь отправился один по предположенному плану. Но не успел он отъехать от палатки трех стадий** в сопро-{133}вождении свиты и своих любимцев, услугами которых пользовался в управлении государством и которые исполняли все его желания, как сообщники Алексея в заговоре, — язва нашего общества, народ, привыкший бить наудалую, изменчивый и пропитанный ложью, — схватили Алексея как будто насильно, привели его в царскую палатку и провозгласили императором. Это были: Феодор Врана, Георгий Палеолог, Иоанн Петралифа, Константин Рауль, Михаил Кантакузин, несколько других беспокойных и непостоянных лиц, приходившихся в родстве царю, и, наконец, ничтожная толпа людей, издавна кормившихся за столом севастократора, бегающих с ненасытными ртами по всем пировым палатам и торжествующих при всякой перемене в делах. К ним по первому слуху о новом движении присоединилось все войско, вся служебная и придворная челядь царя Исаака и весь его совет. Озаботившись первоначально доходившими из лагеря неопределенными и необыкновенными звуками, потом заметивши огромное стечение народа к царской палатке и расслушав провозглашение брата императором, а спустя немного получивши и уведомление о том, что такое именно там делалось, царь забыл о поездке, остановился, как вкопанный, и начал творить на себе крестное знамение, взывая: «Христе Царю, помилуй», — и несколько раз повторяя молитву, чтобы Господь избавил его от часа сего. Потом он вы-{134}нул из-за пазухи образ Божией Матери, стал крепко прижимать его к груди, обращая к нему то хвалебные, то молитвенные воззвания и с сокрушенным сердцем молиться об избавлении от наступившей опасности. Наконец, когда увидел, что за ним послана погоня и посланные скачут во весь опор с несомненным намерением и с явною целью схватить его, то бросился бежать. Переправившись с опасностью жизни через реку, которая глубоко течет по тамошней равнине***, царь продолжал путь далее, нигде, впрочем, не предвидя для себя несомненно безопасного убежища и желая только по возможности убежать от явной погибели, которую предполагал, судя по яростному стремлению и неудержимой поспешности своих преследователей. Но, едва только он прибыл в Стагиру, которая ныне называется Макри4*, некто Пантевген задержал его и передал преследователям. Тут царь в последний раз смотрел на свет Божий: вскоре потом ему выкололи оба глаза в Вирской5* обители, которая была сооружена Исааком, родителем царя Андроника. Не пришлось ли ему испытать здесь по Божьему возмездию наказание за свой жестокий приговор {135} Андронику — предоставляю другим судить. В самом деле, премудро управляющий всем промысел, по-видимому, хочет внушить таким образом всем карателям, чтобы они не забывали о человеколюбии при наказании даже самых враждебных людей, имея в виду, что собственная их власть не вечна, что они могут потерять силу и вследствие такого же переворота, какой сокрушил их противников, подвергнуться сами весьма нередко той же самой участи*. После этого несчастья, пробывши несколько дней без пищи для облегчения мучительной боли, он был временно заключен во дворце, а потом, спустя недолго, переведен в темницу на другой стороне города, близ Диплокиона**. Там он принужден был влачить грубую жизнь бедного поселянина и доживать свои дни, как простолюдин, питаясь умеренным количеством хлеба и вина, а брат его мирно и безмятежно воцарился на престоле, — точно будто бы они условились подобно Диоскурам*** попеременно через день заходить и восходить на царствен-{136}ном небосклоне. Исаак царствовал над римлянами девять лет и семь месяцев. Он имел пылающее лицо, огненные волосы, был среднего роста, мужчина крепкий, и ему еще не исполнилось сорока лет, когда его свергли с престола. {137}