Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марьина Роща, дом чуть в стороне от шумной, прямой Шереметьевской улицы – стандартная, блочная, белая, в двенадцать густых, друг на друге, заселённых людьми этажей, знакомая всем нам башня, и квартира друзей, и встречи, столь частые, столь чудесные, и стихи мои молодые, постоянно звучавшие здесь, и глаза со слезами или с весёлою, быстрою искоркой, и беседы тогдашние наши – обо всём, что насущным в ту пору так привычно бывало для нас, и вино, и дымок сигаретный, и рассеянный свет полуночный, и бессонные, светлые лица, и летящие вкось над землёй, а потом и уже напрямик, в глубь ночную, всё дальше, всё выше, сквозь пространство и время, не чьи-нибудь посторонние – именно наши – посреди бесчасья, в юдольном непростом пути – голоса…
Яковлевские гуаши и рисунки, а иногда и более редкую, вынужденно, для него, по разным причинам, сильную живопись маслом на холстах и картонах, – охотно покупали, поскольку работы стоили, и об этом люди знали, совсем недорого.
Войдя театрально в роль, годами, продажей работ занималась Володина мать.
Властная, крупная, грузная, с уверенными движениями цепких, ухватистых рук, с быстрыми, всё вокруг подмечающими, и всех, сразу, с ходу, мгновенно оценивающими, тяжеловатыми взглядами тёмных восточных глаз, с повадками командирши, она порою, вернее, часто, почти всегда, вела себя, как на рынке – ходовой продавала товар.
Сам Володя – был в стороне. И в торговлю обычно не вмешивался.
Иногда, заметив случайно, что посетитель нынешний очень хочет купить работу, а денег для этой покупки у него, увы, не хватает, приходил на помощь решительно:
– Мама, сколько у человека денег есть, столько пусть сейчас работа моя и стоит!
Мама тогда, немного помедлив и что-то в уме прикинув, обычно с ним соглашалась.
Такой поворот событий, в общем-то предсказуемый, тоже её устраивал.
Пусть и совсем небольшие, а всё-таки деньги. Реальные. Которые в дело можно, при надобности, пустить. На которые можно жить.
А работы – ну что работы?
Лежали ведь без движения в квартире, пылились, место занимали. А тут – покупатель.
Пусть берёт картинку Володину, если так уж она ему, человеку, видать, небогатому, но мечтающему её получить, действительно нравится.
Работы – дело такое, наживное, нечего с ними церемониться. А Володя – вскоре новые нарисует!
И работа – переходила к посетителю, у которого денег было совсем немного, прямо в руки, – и был он этому пониманию очень рад. Но – изрядно смущался: надо же, так уж вышло, недоплатил! И краснел, и бледнел, и что-то несуразное бормотал.
Володя, чуткий всегда к изменениям, даже малейшим, в состоянии всех людей, всех, которых видел и знал, чтобы как-то получше, желательно поскорей, разрядить ситуацию, чтобы снять напряжение общее, и возникшее чувство неловкости, и смущение посетителя, человека явно хорошего, выхватывал из какой-нибудь подвернувшейся под руку папки, наугад, не глядя, – рисунок:
– А это тебе – от меня. Дарю. Смотри: это ты. Похож. Это твой портрет.
Посетитель оторопело смотрел на рисунок, подаренный ему, от щедрот, Володей, – и действительно видел себя.
Такая вот необычная магия, и не иначе, была в работах Володиных.
Они – заставляли людей похожими быть на них. А нередко – и преображали их. Решительно – и навсегда.
Георгий Дионисович Костаки яковлевские работы любил, высоко ценил – и весьма интенсивно, давно, с удовольствием, с выбором тщательным, с толком, намётанным глазом всегда выделяя из прочих удачные самые вещи, появляясь в квартире Яковлевых иногда, то чаще, то реже, как уж там у него, человека занятого, чьё время дорого, чьи дела велики и обильны, получалось в годы былые, столь насыщенные событиями и проблемами, – собирал.
Но платить – как по этому поводу вздыхали, а то и ворчали яковлевские родители – не очень-то, вроде, любил.
Предпочитал порою – своеобразный «бартер».
И однажды был я свидетелем визита Костаки к Яковлевым.
Он приехал, обременённый тяжеленной своей поклажей. И сложил её грудой внушительной на столе. Это всех впечатлило.
Он привёз тогда заграничные, наилучшего качества, краски – таких в советской продаже не было никогда.
Он привёз различные кисти – целый ворох отличных кистей.
Он привёз роскошную просто пастель в огромной коробке.
Он привёз бумагу, какую-то особенную, – такую видел я в первый раз.
Были там и коробки пёстрые, и большие, плотные свёртки с чем-то нужным для рисования.
Словом, было – много всего.
Взамен полагалось Костаки – отбирать работы Володины.
И к этому – был он готов.
Притихший Володя, съёжившись в комок, закурил, замкнулся в себе, присел в уголке, в сторонке, – и просто молчал.
Володин отец, человек интеллигентный, воспитанный, в аккуратном костюме, при галстуке, тщательно выбритый, пахнущий одеколоном «Шипр», с усталыми, чуть ли не скорбными, глазами, в которых навечно, глубоко, на самом их дне, затаилось его эмигрантское, безвозвратно ушедшее прошлое и открыто, без всякой утайки, читалось его теперешнее, советское, однообразное, монотонное настоящее, со всеми оптом приметами и деталями службы и быта, деликатно поддерживал светский, – так положено было, он знал, вот и был традиции верен и сейчас, – разговор с Костаки.
Володина мать – всё больше натянуто улыбалась, говорила зачем-то всякие незначительные слова – и с явной, лишь возрастающей, не скрываемой грустью поглядывала на груды работ Володиных, работ, которым вот-вот суждено было непременно и, скорее всего, изрядно, ну а может, и основательно, что же делать, увы, поредеть.
Костаки – без лишних слов, посверкивая очками, направился, как охотник, добычу желанную чующий, именно к этим грудам яковлевских работ.
Он склонился слегка над работами всем лицом своим – и, разумеется, знаменитым своим, уж точно – с обострённым чутьём на шедевры, на открытия, греческим носом, – и начал незамедлительно эти листы бумаги, один за другим, внимательно вглядываясь, как будто входя в них, пусть ненадолго, но всё о них уже выяснив, быстро перебирать.
И – безошибочно, снайперски, отбирал – только самые лучшие.
Таких – самых лучших – в итоге оказалось довольно много.
Все Яковлевы – наблюдали за действиями Костаки с привычным для них сожалением.
И смирялись с их непреложностью, с неизбежностью их. Роковой? Нет, конечно! Вполне обычной.
И помалкивали. И терпели.
А куда им было деваться?
Все они понимали отчётливо и прекрасно, что так и надо.
Как-никак, а одна из лучших, и в стране, и в мире, коллекций!
Пересмотрев с какой-то спортивной прямо, тогда поразившей меня, отработанной и поддержанной опытом скоростью, все Володины груды работ и отобрав для себя всё, что считал он нужным, Костаки вновь распрямлялся и