Упражнения - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так вот оно что.
Его тревога, нервозная тошнота – то, что он назвал «мандражом», – внезапно прошла. Ему было нечего терять. И он спросил:
– Что с тобой?
Она заговорила, но «я осмелился ее перебить – и, папа, мне сразу полегчало!». Он спросил:
– Почему ты такая враждебная?
Она отнеслась к его вопросу очень серьезно.
– Я не приглашаю тебя в дом. Я приняла это решение много лет назад. И теперь уже поздно передумывать, понимаешь? Ты считаешь, что я грубая. Нет, я просто твердая. Заруби себе это на носу. – Она медленно проговаривала слова. – Я не хочу тебя видеть.
Он пытался – и не мог – найти слова, чтобы выразить роившиеся у него в голове мысли. Что-то вроде «почему ты не можешь собраться с силами, чтобы одновременно писать книги и видеть меня? У других писателей есть дети». Но он тогда же начал понимать другое: ему не слишком хотелось, чтобы эта согбенная злобная тетка вошла в его жизнь. Ему было не так уж трудно тогда просто развернуться и уйти. Она только облегчала ему эту задачу.
А потом еще больше облегчила. Он отошел от ее дома на несколько шагов, как она его окликнула:
– Ты что, проходишь курс лечения от рака?
Он в недоумении остановился и повернулся к ней:
– Нет!
– Тогда отрасти волосы. – Она зашла в дом, пытаясь захлопнуть за собой дверь, но дверь издала все тот же мягкий воздушный вздох.
Конец рассказа. Жестокого и исчерпывающего. Отец и сын обдумывали услышанное, потягивая пиво.
– И что потом? – спросил Роланд.
Лоуренс медленно шагал к автобусной остановке. Миновал ее и, войдя в деревушку, нашел там гостевой дом, где выпил пива. Один бокал. Потом вернулся к автобусной остановке, сел на лавку и долго ждал свой автобус. Встреча с матерью продолжалась всего три минуты.
Через два дня, когда они снова принялись обсуждать эту встречу, Лоуренс признался, что, сев на лавку автобусной остановки, расплакался. Он «буквально плакал навзрыд», и так продолжалось несколько минут. К его радости, за это время никто не прошел мимо. При всех попытках компенсировать отсутствующую мать – этими письмами, что он ей писал, этим альбомом – он никогда не плакал. Потом он успокоился и сказал себе, что ему же лучше без нее. Было совершенно очевидно, что она ужасный человек и наверняка стала бы ужасной матерью.
На следующий день вечером они сидели в саду за ржавым металлическим столиком, который Роланд намеревался, да все никак не собрался покрасить. В дальнем углу сада стояла давно засохшая яблоня, ее он давно хотел спилить. Но он привык, что она там торчала. На столике между отцом и сыном стояли две бутылки пива и миска с солеными орешками. Лоуренс заметил небрежно, что он, похоже, начинает ее ненавидеть. И Роланд начал было ее защищать – ради Лоуренса. Ему не пойдет на пользу, уверял он сына, если он сейчас затаит в душе обиду, которую раньше не испытывал. «И не забывай: я же и отговаривал тебя от поездки к ней». Но сейчас было совсем не подходящее время выгораживать Алису. Лоуренс едва ли мог получить полное представление о матери, не прочитав ни одной из ее книг, а от этого он отказывался наотрез – теперь, как и раньше. Но лучше ему не открывать их в слишком раннем возрасте. Чем ее пылкое прославление «богатой и живой рациональности» могло импонировать молодому увлеченному математику? Тому, кто неважно разбирался в литературе и истории, кому еще предстояло в первый раз влюбиться, испытать первое в жизни разочарование и у кого, насколько мог судить Роланд, еще не было никакого сексуального опыта. Кто знал жизнь только по «Сидру с Рози»[135], «Старику и море» или что там еще ему уготовила школа. Хотя он в свои шестнадцать лет был гораздо более начитан, чем отец в его возрасте. Книги появились в его жизни своевременно.
Вместо этого Роланд сказал:
– Я вот прочитал, что она теперь затворница, знаменитая отшельница.
– В отстойном доме в отстойной деревне. Не думаю, что она хоть в чем-то преуспела.
– Какие у тебя планы на вечер?
Лоуренс неожиданно оживился:
– Я кое с кем познакомился в поезде.
– Да что ты?
– Вероник. Из Монпелье. Что скажешь об этой рубашке?
– Ты был в ней вчера. Выбери из моих.
Лоуренс встал;
– Спасибо. А ты чем займешься?
– Буду тут.
Когда Лоуренс ушел, он поднялся наверх. В ящике стола в спальне, среди вороха старых записных книжек, заполненных напыщенными стишками, он нашел небольшую книжицу в переплете из кожзаменителя, 250 разлинованных пустых страниц, рождественский подарок от какого-то доброхота. Он принес ее на кухонный стол. В последнее время, до возвращения Лоуренса, он редко бывал дома по вечерам – то ужинал у друзей, то выступал допоздна в чайной. Словно гонг, в который ударили несколько минут назад, а он продолжал издавать гулкое эхо, его голова полнилась голосами. Он слышал не только голос Лоуренса, но и целый сонм спутавшихся разговоров, громких и споривших, какофонию рассуждений, страшных предсказаний, прославлений и злобных стенаний. Его жизнь утекала от него ручейками. События трех последних недель уже таяли или полностью растворились в тумане. Он должен был заставить себя ухватить хоть что-то из них, хотя бы крупицы, а иначе какой смысл переживать эти события! Что он и люди, с кем он недавно встречался, думали, чувствовали, читали, смотрели или обсуждали. Говорили про частную и общественную жизнь. Но не про его поражения, его огорчения и его мечты. Не про погоду, ни слова о зиме, сменявшейся наконец-то весной, не про страх старости и смерти или про ускорение бега времени, или про утраченных богов и пагубах детства. Он помнил лишь людей, с которыми встречался, и то, что они говорили. Он сам будет восполнять пробелы, тратя на это по меньшей мере полчаса в день. Дух эпохи. Будет каждый год начинать новый дневник вне зависимости от того, заполнен ли дневник за год предыдущий. Он мог бы заполнять по три дневника за год. И так двадцать лет, тридцать – если ему особенно повезет. Девяносто томов! Какой грандиозный и вместе с тем простой проект.
Он полтора часа записывал все, что мог вспомнить из рассказа Лоуренса. За какие-то пятнадцать минут он был реабилитирован. Если бы он отложил это занятие хотя бы на неделю, половина деталей забылась бы. Например, как ее указательный палец с накрашенным ногтем дрожал, когда она ткнула им в эмалированную табличку. Das Schild! С прошлым уже ничего не поделаешь, но вот настоящее можно вырвать из лап забвения. Теперь надо обратиться к другим голосам. Это было куда труднее, тут была сцепка разных мнений. Все тот же старый состав.
Перед его глазами возникла рука над обеденным столом, схватила мужчину за грудки, зажала ткань рубашки в кулак и стала ее трясти. Но на самом деле ничего этого не произошло. В среду он был у Дафны и Питера. В четверг у Хью и Ивонны. Но теперь ему захотелось мысленно пройтись по всем событиям этого года. Он подумал, что было бы неплохо перечислить все мнения и тех, кто их высказывал, где они собирались, сколько выпили, когда разошлись, пьяные и орущие. Но, начав описывать, он хотел только излагать мнения и слышать все голоса в комнате, звучавшие одновременно.
Парень из «Гардиан» оказался прав. К тому все и шло. Ко второй сокрушительной победе. Вперед, давай! Удивительные слова поддержки. Повод для празднования. Букер? Горстка застенчивых посредственностей-приспособленцев. Плюс к тому же старающихся опорочить своих собратьев-мусульман, которые коверкают или утрачивают свою религию? Полная ерунда, одна из худших философских систем, когда-либо придуманных. А что он намерен скрывать, затягивая принятие закона о свободе информации?[136] Тоже мне Тэтчер номер два. Разрыв между богатыми и бедными становится все шире. В северных графствах его начинают тихо ненавидеть. Как же ты ошибаешься, по сути, ты даже и не ошибаешься. Фрейн, Хеншер, Бэнвилл, Туброн, Джейкобсон, Селф[137] – настоящие таланты. Все они барахло. Вальяжные белые мужчины солидного возраста. Их время ушло. А где же женщины? Вы видели