Самый обычный день. 86 рассказов - Ким Мунзо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему он продолжает сдавать экзамены? В самом деле, какой в этом толк и что он выиграет? Не лучше ли будет немедленно прекратить это занятие? Точно так же, как он уже не помнит свои первые экзамены, наш герой уже забыл конечную цель этого процесса, которая должна быть более высокой, чем возможность на краткий миг превратиться в экзаменатора. Ему известно, что экзаменаторы (которыми и становятся, преодолев целую серию экзаменов, тех самых, что он сдает сейчас) в свою очередь сдают экзамены, хотя он и не знает зачем. Чтобы превратиться (тоже на краткий миг?) в экзаменаторов экзаменаторов? Даже став экзаменатором, он, вероятно, этого не узнает. Точно так же, как не знал ребенком, начиная сдавать экзамены, что первая цель (которая, как ему теперь кажется, уже близка) состоит в том, чтобы стать экзаменатором. В памяти его сохранилось воспоминание о том, что это его родители (как все родители в мире) хотели, чтобы их сын учился. Но родители погибли много лет тому назад, разбившись на спортивном самолете однажды вечером, когда он сдавал очередной экзамен. Наш герой пытается связать воедино обрывки сохранившихся в его памяти воспоминаний детства и юности. Его когда-нибудь интересовало то, что ему приходилось учить?
Сдать экзамен в очередной раз — это скучно. Он уже более десяти лет этим занимается и всегда неизбежно получает положительную отметку. Зачем ему доказывать экзаменатору, что он может ответить на четыре вопроса из пяти? А сам экзаменатор — сколько экзаменов пришлось ему сдать, чтобы занять свое место? Наличие экзаменаторов позволяет заключить, что последний экзамен существует. Но действительно ли это так? Может быть, все более сложно (или более просто), чем он себе представляет? Ему осталось совсем немного до этого последнего экзамена или впереди еще долгие годы? Почему он с каждым днем все больше утверждается в мысли о том, что единственный способ разорвать заколдованный круг — это бунт. И единственная форма взбунтоваться против бесконечных положительных оценок, которая приходит ему в голову, состоит в том, чтобы завалить экзамен. Он подозревает, что многим из экзаменующихся рядом с ним в этой аудитории уже приходила раньше в голову идея, которая в последнее время не дает ему покоя: надо ответить на вопрос неправильно. Не может быть, чтобы он один считал идиотизмом сдавать (бесконечно?) один экзамен за другим. Сначала у него дрожит рука, но очень скоро к нему приходит уверенность: он отвечает на вопросы один за другим, четким и размеренным почерком выводит одно слово за другим; ровные строчки плотно ложатся на лист — но его ответы умышленно неверные. Когда он закончит, то встанет из-за парты, отдаст листы экзаменатору, и это будет означать (по крайней мере, он так думает), что он завалил экзамен.
2Независимо от того, в котором часу он ложится спать, вечером накануне дня выборов кандидат ставит, по крайней мере, один будильник, а иногда даже два или больше, если спит очень крепко или если боится, что его обычный будильник может не зазвонить именно в это утро. Кандидат должен быть уверен в том, что проснется достаточно рано, хотя избирательная кампания уже закончилась и теоретически он может позволить себе отдохнуть после долгих недель, когда он ездил с митинга на митинг и спал по два или по три часа в сутки. Нужно встать рано, потому что ему известно, что на последнем этапе ничто не производит такого неприятного впечатления, как кандидат, являющийся на избирательный участок поздно, заспанный и неопрятный. Кандидат, который приходит голосовать в полдень, не отдает себе отчета в том, что избиратели сочтут его лентяем: он не может оторвать голову от подушки даже в тот день, когда на кон поставлено его собственное ближайшее будущее и, как следует думать, будущее города. Их мысль совершенно ясна: если сейчас, когда он еще не стал мэром, этот человек позволяет себе лениться, что же будет, когда он займет вожделенный пост?
Все это не имело бы большого значения, если бы избиратели узнали о лености кандидата задним числом: сегодня вечером или завтра, после окончания выборов. Но репортажи о том, как голосуют кандидаты, будут показывать по телевизору в полуденном выпуске новостей. А от полудня до закрытия избирательных участков остается еще много времени, поэтому подобные репортажи превращаются в последние пропагандистские акты предвыборной кампании, хотя официально таковыми не являются. По закону вся агитация уже закончилась позавчера в полночь. Однако многие потенциальные избиратели (из тех, которые всегда все дела откладывают до последней минуты: такие люди покупают продукты на ужин в магазине, когда его вот-вот закроют, и приходят в кино, когда фильм уже начался) увидят эти репортажи в полдень, и поведение кандидата в момент голосования может заставить их встать с дивана и пойти голосовать. И даже (а это для него самое важное) отдать свой голос ему. Поэтому его манера держаться, когда он приедет на участок, когда будет пожимать руки членам избирательной комиссии, когда будет опускать свой бюллетень в урну и когда будет выходить с участка на улицу, имеет решающее значение. Серьезное выражение безупречно выбритого лица может оказать положительное воздействие на тех колеблющихся избирателей, которые считают, что во время кампании кандидат позволял себе слишком много шуточек и вел себя заносчиво. Однако это самое серьезное выражение лица может вызвать недоумение у других людей: они могут счесть его неожиданно сдержанный тон признаком боязни поражения. Могут ли тогда эти избиратели изменить свое решение голосовать за него? А вот, напротив, легкомысленный и заносчивый тон может понравиться тем, кто находил его слишком бесстрастным во время кампании, — но не нанесет ли он ему вреда, если избиратели увидят в этом признак высокомерия и излишней уверенности в своей победе? И уж совершенно неуместно входить на избирательный участок, насвистывая. Плакать тоже плохо, и смеяться плохо, а если и не смеешься и не плачешь, все равно нехорошо.
Единственную компенсацию за все муки на пути в мэрию кандидат получает в конце этого крестного пути: он является гражданином, у которого — по определению — должно быть меньше сомнений, чем у всех остальных, в момент выборов. Даже его родственники или сотрудники могли бы (или из-за того, что семейная жизнь им опостылела, или из зависти, или в результате скрытых интриг) проголосовать за кого-нибудь другого — с целью подложить ему свинью или просто поддавшись неожиданному желанию схулиганить, вспомнив школьные годы. Но у него не должно быть сомнений. Таков неписаный закон. Возможность нарушить его сверлит мозги кандидата, пока он, следуя ритуалу, приезжает на избирательный участок, выходит из машины, улыбается вспышкам фотокамер, входит в зал, где проходит голосование, и продвигается вперед в толпе избирателей. А что, если он проголосует за соперника? Говорят, что если кандидат действительно честен и уверен в своей программе, то он обязан голосовать за себя. Однако, если подумать хорошенько, не является ли этот голос, отданный самому себе, неким подобием заклятия, ритуалом магического жертвоприношения? Наш герой вспоминает о том времени, когда в первый раз получил право голосовать (это было задолго до того, как он решил посвятить свою жизнь политике): свое волнение, сомнения, за кого надо голосовать, а за кого — нет; свой подробный анализ предвыборных программ всех кандидатов до единого, свою веру. Он берет по одному бюллетеню от каждой из партий, заходит в кабинку и задергивает занавеску. Журналисты улыбаются, считая это шуткой. Ему-то совершенно ни к чему брать по одному бюллетеню от каждой партии и не надо заходить в кабинку, чтобы решить, за кого голосовать. Все знают, за кого он голосует, и из этого не нужно делать никакого секрета.
Уединившись в кабинке, кандидат рассматривает бюллетени и думает, что, пожалуй, можно было бы внести предложение, идущее вразрез с традицией: кандидаты, абсолютно уверенные в своей честности и в ценности программы, которую они представляют, не должны чувствовать себя жертвами суеверия. Совсем наоборот: пусть уверенный в себе и в своих предложениях кандидат получит возможность подарить свой голос противнику, потому что его собственные доводы настолько убедительны, что способны увлечь большинство избирателей, которые склонятся на его сторону. Плохо дело, если твоя победа зависит от какого-то несчастного голоса. Он закрывает конверт, отодвигает занавеску и выходит из кабины с улыбкой на губах, размахивая конвертом, в котором лежит бюллетень. Был ли в истории человечества какой-нибудь другой кандидат, который (в порыве искренности или во время приступа шизофрении) проголосовал бы за своего противника, воспользовавшись прикрытием конверта?
3Занавес поднимается. На сцене — столовая. Стены обклеены обоями в зеленый и синий цветочек. В центре комнаты — большой стол из красноватой древесины, на котором стоит ваза с цветами и возвышается кипа партитур (публике, которая смотрит на сцену из партера, они кажутся просто листами бумаги). Справа — буфет, слева — камин, в котором лежит полено из пластмассы, изображающее горящие дрова. Над камином висит портрет некрасивой женщины с диадемой в волосах. Актер выходит на сцену решительным шагом и направляется к столу, но на половине пути останавливается. Словно переменив решение, он прищелкивает языком и возвращается было назад, но опять останавливается, снова прищелкивает языком и еще раз направляется к столу. Таким образом он пытается передать замешательство, нерешительность и терзающую его тревогу. Актер опирается на стол правой рукой и наконец, выждав положенные несколько секунд, начинает произносить монолог. Говорит он медленно, ясным и отрешенным голосом, в ритме, отражающем волнение. Это длинный монолог, который автор написал, чтобы персонаж имел возможность поразмышлять вслух о том, как сурова жизнь, каким неблаговидным было до сих пор его существование, и горько пожалеть о совершенных ошибках и напрасно истраченном времени. Все эти рассуждения неизбежно заставляют актера (пока он продолжает произносить слова монолога) думать, что сознавать свои ошибки действительно горько. Он невольно (перечисляя промахи персонажа) перебирает и свои ошибки, допущенные на протяжении всей жизни, и последняя из них как раз и состоит в том, что он согласился на эту роль в пьесе, которая с каждым днем кажется ему все более ужасной. Не так-то просто, несмотря на весь его актерский опыт, не упускать нити повествования на сцене и одновременно предаваться размышлениям. Конечно, ему надо было бы сосредоточиться исключительно на словах, которые он произносит, и оставить размышления на потом. Но справиться с собой актер не может. С каждым днем ему становится все более тошно, он с трудом переносит эту пьесу, никогда раньше ни одна роль ему так не надоедала. И успех у публики для него ничего не значит. Ему совершенно ясно: пьеса — фальшивка чистой воды. Сначала он не только не понимал этого, но даже совершенно искренне восхищался этим произведением. И роль ему так нравилась! Актер вспоминает день, когда ему ее предложили, он не забыл, как прочел пьесу залпом, от корки до корки в тот же вечер и сразу же в восторге позвонил режиссеру, чтобы дать свое согласие. Но теперь с каждым спектаклем ему становится все яснее: за блестящими репликами ничего не стоит. Несмотря на то что критики изучили пьесу вдоль и поперек и все отзывы (необычайное единодушие) были хвалебными; несмотря на то что зал каждый день полон и к ним поступило множество предложений о зарубежных гастролях, пьеса словно распадается у него на глазах. Никто не знает это произведение так хорошо, как он. Не считая репетиций (которые длились несколько месяцев), пьеса уже шла на сцене девятьсот двадцать три раза. Сегодня девятьсот двадцать четвертый спектакль. А к девятьсот двадцать четвертому спектаклю можно узнать о пьесе абсолютно все. Нет никакого сомнения в том, что, будь пьеса хорошей, актер не испытывал бы этих трудностей: на девятьсот двадцать четвертом спектакле, и на пятнадцать тысяч семьсот тринадцатом, и на каждом следующем он мог бы открывать все новые цвета и оттенки в ткани произведения. А когда пьеса плохая, то, наоборот, с каждым спектаклем в ней образуется новая трещина. После девятисот двадцати четырех спектаклей трещины испещряют всю пьесу, и она разваливается. И неважно, что, кроме него, ни один зритель этого не понимает. Например, сейчас публика послушно смеется как раз во время паузы, которую актер сделал нарочно, чтобы дать им время для смеха. Как только хохот стихает, он продолжает монолог и, не переставая говорить, усаживается на стул, облокачивается на стол и закрывает лицо руками. Он делал это столько раз… Почему бы ему однажды не попробовать подойти к занавеске и не понюхать ее, или не поднять ногу, чтобы рассмотреть подошву ботинка, вместо того чтобы усаживаться за стол и закрывать лицо руками? Все настолько заучено, что он мог бы сыграть всю пьесу (от первой сцены и до последней) в полной темноте и на заминированной сцене. Мины, расположенные в соответствии с мизансценами, нисколько не осложнили бы жизнь добросовестного актера: он мог бы прогуливаться по сцене совершенно спокойно, не боясь наступить на них, потому что все движения, до последнего миллиметра, были бы запечатлены в его мозгу. И наоборот, эти современные актеры, не знающие дисциплины, которые каждый раз во время спектакля меняют свои движения, но не для того, чтобы улучшить мизансцену (если бы они этого хотели, он бы не возражал!), а просто от недостатка подготовки — так вот, эти актеры не смогли бы сделать и пары шагов. К-хе! Он имитирует приступ кашля, произносит прерывающимся голосом последние фразы монолога, стучит кулаком (легонько, но так, чтобы удары разнеслись по всему залу) по стене, оклеенной обоями в зеленый и синий цветочек, и снова присаживается. Когда он закончит монолог словами: «Без этого все было бы напрасно!», войдет актриса (ей пьеса ужасно нравится, и она никогда не поймет, сколько бы лет ни прошло, что в этом произведении ничего нет), изобразит удивление и произнесет: «Здравствуй, Люк. Я не ожидала тебя здесь увидеть». Актер слышит шаги, изображает огромное удивление, поднимается со стула и заканчивает монолог: «Без этого все было бы напрасно!». Сразу после этого выходит актриса и говорит: «Здравствуй, Люк. Я не ожидала тебя здесь увидеть». Актер приближается к ней легкими, почти балетными шагами и хочет обнять партнершу, которая отвергает его объятие театральным жестом. Он отступает к буфету и решает, что с этим пора кончать: надо сегодня же, как только закончится спектакль, заявить о том, что пьеса уже не приносит ему никакого удовлетворения, что ему необходимо сменить обстановку, и дело с концом. Хорошо, но под каким предлогом? Нельзя же объявить, не приведя никаких объяснений, что он не будет выступать в спектакле, в котором играл непрерывно на протяжении многих лет, в том самом спектакле, который принес ему наконец, после стольких лет усилий, славу и признание. Не может же актер, который гордится своими девятьюстами двадцатью четырьмя спектаклями, признаться в том, что у него постепенно начала складываться убежденность: это произведение — не более чем подделка. Если сказаться больным (актер и актриса сейчас страстно целуются), то спектакли на время отменят. Но сколько времени можно делать вид, что болеешь, так, чтобы импресарио не заподозрил неладное? Две недели? Месяц? Если мнимая болезнь продлится больше месяца, импресарио (даже если он не догадается об обмане) найдет ему дублера. Спектакль пользуется невероятным успехом, и его нельзя просто отменить. После поцелуя актриса демонстративно вытирает губы тыльной стороной ладони и отчитывает его; актер оскорбляет партнершу и тут же представляет себе дублера, исполняющего роль (то, что дублер может делать это лучше его, даже не приходит ему в голову), которую он сам превратил в ядро успеха пьесы. Представившаяся ему картина ужасает его. Но ужасает актера и мысль о том, что именно поэтому он не уходит и продолжает играть свою роль день за днем. Когда падает занавес и раздаются аплодисменты публики, он раскланивается, как заводная игрушка, испытывая огромную гордость.