В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получается, что составить список «двадцатки» труднее, чем форсировать Чермное море. Все так и норовят уклониться, даже самые близкие друзья и знакомые. Приходишь к человеку с открытым сердцем, а он вдруг устраивает тебе лекцию о мракобесном дурмане и религии как опиуме для народа. Ты гость, должен уважать хозяина, вот и сидишь дурак дураком, пока он вываливает перед тобой содержимое брошюрок и листков общества атеистов — всю эту ерундовую чушь про то, что нет ни Судного дня, ни Судьи праведного, что Властелин мира — не более чем детская сказка и предрассудок темных людей, что шестьсот тринадцать предписаний — пережиток феодализма и что мудрость всех наших великих праведников существовала лишь в воображении угнетенных и неграмотных поколений. Сидишь, пока этот, с позволения сказать, просвещенный знаток не останавливается перевести дух, и это дает тебе возможность более-менее вежливо откланяться и уйти.
Ну, думаешь, ладно — пойду к Менделю Израилевичу, уж он-то не подведет, уж он-то не отрекся пока от Торы. И в самом деле — приходишь к нему рано утром, а он стоит, закутанный в талес, тфилин повязаны на голову и руку… — стоит и творит молитву, как самый что ни есть правоверный цуцик. Ну слава богу! Садишься, терпеливо ждешь завершения его душевной беседы с Господом, а затем немедленно приступаешь к делу, дабы ковать железо пока горячо.
— Мендель Израилевич, — говоришь ему, — ты, конечно, не откажешься подписать вот эту просьбу. Составим миньян и будем молиться не поодиночке, как сейчас, а вместе, публично, как и завещано мудрыми.
— Исак Борисович, — отвечает он, сворачивая ремешки тфилин, — тебе ведь хорошо известно, что я хочу этого не меньше, чем ты. Да я просто мечтаю о синагоге! О том, чтобы можно было творить молитву, как наши деды и прадеды!.. — Мендель Израилевич аккуратно укладывает тфилин в бархатный футляр. — Но также, Исак Борисович… — продолжает он, поднимая на меня печальный, взывающий к пониманию взгляд. — Но также тебе хорошо известно, что мой сын Коля работает учителем математики в средней школе. И что, стоит мне записаться в «двадцатку», у Коли могут случиться крупные неприятности. «Как вы можете воспитывать подрастающее поколение? — скажут моему Коле там, куда его вызовут. — Как вы можете воспитывать подрастающее поколение, если не смогли воспитать собственного папашу?» Сам посуди, дорогой Исак Борисович, оно мне надо?
Опять неудача! Я выхожу от Менделя Израилевича и направляюсь к третьему своему приятелю. Соломону Моисеевичу Лурье под шестьдесят, он работает в овощной лавке, и я — один из его старинных друзей и клиентов.
— Соломон Моисеевич, — говорю я, купив несколько килограммов картошки, — я забегу к тебе вечерком по одному делу…
Я таки прихожу к нему вечером и получаю любезный прием. Анна Яковлевна, жена Лурье, подает на стол чай и вишневое варенье. Рассказываю о своем деле. Соломон Моисеевич слушает и вроде бы соглашается. Затем он заводит пространную беседу о положении в мире, политике и философии — любимая тема для пожилых евреев. После долгих переговоров мы вырабатываем единое мнение об отношениях между Советским Союзом и Соединенными Штатами, Китаем и Египтом, Кубой и Северным Вьетнамом. Теперь Соломон Моисеевич переходит к обсуждению проблем нелегкой еврейской судьбы в свете сложных общемировых тенденций. Когда покончено и с этим, я осторожно возвращаюсь к вопросу «двадцатки». Анна Яковлевна добавляет прозрачное варенье в мое опустевшее блюдечко.
Пока речь шла о большой политике, Соломон Моисеевич разливался соловьем, но стоит мне заикнуться о подписи, начинает заикаться и он. Человек мнется-жмется, мекает-бекает и в итоге сообщает мне примерно следующее. Сейчас Соломону Моисеевичу пятьдесят восемь, два года до пенсии, и он рассчитывает доработать свой срок в том же овощном магазине. А помимо овощей, есть в магазине местком, партком и комитет комсомола. И в глазах всех этих товарищей Соломон Моисеевич Лурье считается ударником труда, стахановцем и достойнейшим ветераном овощной торговли, за что имеет регулярные благодарности и денежные премии к каждому советскому празднику, будь то Первое мая или Седьмое ноября.
Я прихлебываю чай, и сладкое варенье кислит у меня на языке от этих стахановских речей. Смысл их понятен: Соломон Моисеевич и подписал бы письмо, но только не сейчас. Подождать бы еще два годика… В любом случае, сначала нужно выйти на долгожданную пенсию, чтобы стали ему до фени все эти парткомы, месткомы и благодарности, — лишь тогда душа ударника овощного фронта окажется достаточно свободной для проблем духовного порядка. Лишь тогда он запишется в «двадцатку», извлечет из нижнего ящика комода пыльный молитвенник и перейдет от служения земным овощам к служению небесным заповедям. Именно так говорит мой старинный друг-приятель Соломон Моисеевич Лурье — говорит крайне невнятно и косноязычно, но при этом окончательно и бесповоротно, в то время как добрейшая Анна Яковлевна подкладывает мне третью порцию вишневого варенья.
Выйдя из дома стахановца, я еще долго не мог избавиться от вязкой сладости во рту и горькой горечи на сердце. Но, да будет вам известно, я не из тех, кто быстро сдается. Вернее сказать, я из тех, кто не сдается никогда — ни быстро, ни медленно, ни как-то иначе. Поставив себе цель, я иду к ней, невзирая ни на какие препятствия. Поэтому я не отчаялся, а сел и тщательно обдумал уроки своих первых неудачных попыток. Прежде всего мне стало совершенно ясно, что кандидатов в члены «двадцатки» нужно искать только среди пенсионеров. То ли все храбрецы массово вышли на пенсию, то ли пенсия придает людям храбрости — не знаю, но рассчитывать на другие возрасты попросту не приходилось. Да что далеко ходить: я и сам осмелел лишь после того, как полностью рассчитался с бухгалтерией прежней жизни. Факт, что до этого я и не помышлял о «двадцатке» и был далек от того, чтобы преисполниться героикой борьбы с выкрестами и апикойресами, а также с ассимилянтами и космополитами.
Каков образ жизни пенсионера? Человек переходит от обычного рабочего режима к исполнению заповеди «Слушай» — но не той, которая звучит в известной молитве «Слушай, Израиль!», а совсем-совсем другой.
— Слушай, Ицик, — обращается ко мне моя жена