Повести. Очерки. Воспоминания - Василий Верещагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По курьерской подорожной ехали сибирским трактом очень скоро, так скоро, как, вероятно, нигде в другом месте. Я ездил два раза курьером в Туркестан, через Сибирь, один раз летом, другой — зимой, и оба раза езда была прямо бешеная; случалось делать по 400 верст в сутки. В начале лета на колесах, а в начале зимы на полозьях, когда бесконечные обозы не пробили еще колей и ухабов, — езда, даже очень быстрая, была сравнительно сносна, но по аршинным колеям и саженным ухабам она представляла нечто ужасное, настоящую пытку; только казанские тарантасы могли выдерживать такую встряску, такие толчки, подпрыгивания, перескакивания, и все это без спанья, почти без питанья, лишь со спешным глотанием чая и чего бог пошлет. «Нет ли чего поесть?» — спросил я раз, входя в станционную комнату. «Точно так, есть, — ответил сторож из отставных солдат, — борщ стоит в холодке», — и он вытащил из холодной печки миску со щами. Разогревать было некогда, и я жадно принялся хлебать похлебку, несколько странный вкус которой заставил меня после первых ложек поближе всмотреться: борщ оказался полным больших жирных белых червей, — старый воин передержал в холодке.
Удивительно, как все в пути сходило с рук! Не поспавши одну ночь, потом другую, третью, думаешь, что свалишься, не хватит сил; смотришь — привычка и тут сделает свое дело, и через неделю подпрыгивания и подскакивания дремлешь и видишь сны, продолжая нестись. Наглотавшись горячего чая, выходишь ночью на стужу и ветер, и все ничего. Один раз на сильном тридцатиградусном морозе, но при тихой погоде я поморозил себе все лицо, уши, нос и подбородок. Ничего не заметил бы, если бы станционный староста не обратил моего внимания на этот неприятный казус и не посоветовал тотчас же натереться гусиным салом, все заживившим. Приходилось постоянно привязывать себя к перекладной повозке, чтобы не вылететь, так как главное занятие дорогою составляла дремота, и легко было из области грез перенестись в лучшем случае в снежный сугроб, а в худшем — в глинистую колею.
Курьерские лошади, застаивавшиеся в конюшне без всякого дела, так как запрягать их даже и по казенным подорожным строго воспрещалось, буквально бесились, пока их впрягали, и каждую нужно было держать во всю силу двум-трем человекам. Когда процедура оканчивалась, староста спрашивал: «Готово ли?» — «Готово!» — «Пущай!» Люди отскакивали в сторону, а кони сначала всею тройкой вскидывались на дыбы, потом марш-маршем несли вперед. Удерживать их было бесполезно, нужно было только умело направлять, чтобы не дать свернуть в канаву, слететь с моста и т. д. Со мной, например, раз случилось, что «принявшая» с места тройка понесла не к полотну дороги, а по одному из высоких косогоров, ее окаймлявших; тарантас поднимался, поднимался, пока у лошадей были силы, а затем с ними вместе вперевертку назад.
Другой раз, ночью, выпущенный таким бешеным аллюром со станции, я почувствовал в полной темноте, что тройка несется не прямо, а описывает круг, и затем услышал отчаянный крик ямщика: «Коренную забыли завожжать слева, черти!» Это он несся на одной вожже, и, конечно, чем больше тянул ее, тем сильнее заворачивал лошадей. Припомнивши, что, подъезжая к этой станции, я поднимался на гору и, следовательно, сейчас понесусь вниз, я решил выскочить, но это оказалось невозможным, потому что застегнутый на все пуговицы фартук был совершенно новый и разорвать его было невозможно. Не оставалось ничего другого, как ждать, что будет дальше, и ждать пришлось недолго: описавши полукруг, лошади стремглав понеслись по дороге под гору и через головы полетели в ров. Я очутился распростертым в луже: на мне, на спине, ногах, даже голове оказались мои чемодан и ящики, а поверх всего колесами кверху тарантас. Не раз приходилось выскакивать из экипажа, и это проходило сравнительно благополучно: разобьешь нос или подбородок, ушибешь ногу, и только. Часто, прискакав на станцию, тройка не держалась более на ногах, и лошадей, особенно коренную, приходилось держать с обеих сторон, чтобы они не повалились. Пар валил от бедных тварей, привычные из которых отхаживались, а непривычные навсегда портились. Случалось, лошадь на всем скаку падала, чтобы не вставать более.
За версту и более не доезжая станции, ямщик, везший курьера, кричал обыкновенно благим матом: кульер, кульер, кульер! По этому крику все приходило в движение; одни бросались выводить лошадей, хомуты, другие подкатывали экипаж, если видели, что он перекладной. Случалось, что в хлопотах забывали подмазать колеса, и тогда на полдороге загоралась ось. Это грозило серьезною ответственностью, так как время отъезда и приезда курьера тщательно записывалось и начальству легко было добраться до сведения о том, где именно он был задержан. При одном из таких случаев мой ямщик остановился, быстро соскочил с козел, постоял над колесом и поехал далее. Перед первым встречным экипажем он опять остановился и, снявши шапку и униженно кланяясь, стал о чем-то просить. Сначала откликнулся ямщик, а потом нехотя, видимо только сдаваясь на жалостные слова, стали подходить и проезжавшие; «постоявши» над злополучною осью, они все отошли, и мы разъехались.
Курьеры обязаны были ездить не иначе как в особых маленьких тарантасиках летом и кибиточках зимою, перекладывавшихся на каждой станции; но более или менее важные люди, проезжавшие по курьерской подорожной не для доставки депеш, а из-за более быстрой езды, злоупотребляли тяжелыми нагруженными тарантасами, колясками и возками, в которые содержатели станции от себя уже впрягали пятерик, прогоны беря за тройку. Зато с легких курьеров обыкновенно вовсе не брали прогонов, остававшихся целиком в их пользу; просили только «пожалеть лошадок».
Зимою 1870 года я ехал курьером из Туркестана вдоль китайской границы и по Сибири с генералом Дандевилем[190] и иногда проезжал по 400 верст в 24 часа, иногда целую ночь просиживал, потерявши дорогу, в снегу. Помню одну станцию, на которой нас предупреждали о необходимости переждать снежный буран, чтобы не подвергнуться серьезной опасности; мы решили ехать, но очень скоро сбились с пути, стали кружить и, наконец, остановились среди снежного моря, кругом бушевавшего. Ямщик, севши на пристяжку, отправился на поиски, ничего не нашел и явился заявить об этом, но после моих угроз снова уехал и окончательно пропал. Пурга была так сильна, что буквально перед носом ничего не было видно, и снег, постепенно поднимаясь, стал уже заносить нас. Ни о каких розысках нельзя было и думать, и мы, покричавши и пострелявши из револьверов, решили как-нибудь устроиться, чтобы протянуть до утра. Несмотря на новый романовский полушубок и меховой плэд, я начал коченеть, и только товарищ по несчастью, принявши меня в свою енотовую шубу, дал возможность выжить — не замерзнуть. Когда рассвело и погода прояснилась, мы увидели в 3-х верстах колокольню села, из которого выехали и кругом которого блуждали.
В эту поездку мне пришлось испытать образчик «шалости», или, вернее, покушения на «шалость» со стороны одного из рыцарей большой дороги, за Омском, где мой спутник остался со своим тяжелым колесным экипажем, а я ехал в легкой перекладной кибитке. Слышу раз ночью, что ямщик зачем-то остановился, что-то переговорил и потом поехал далее; при этом я почувствовал, что кто-то сел и схватился за наглухо закрывавший меня рогожный фартук. Просунувши сначала голову, потом и руки, встречаю носом к носу бородатую фигуру, черты лица которой нельзя было разобрать, потому что со шляпы висели концы веревок. «Что тебе нужно?» — «Неволя заставила», — отвечает он и хватает меня за грудь. Первою моею мыслью было убить его, но не решившись брать греха на душу, я, не долго думая, со всего размаха даю ему удар рукояткою револьвера по физиономии, так что детина летит в снег, и затем, прежде чем он успел приподняться, приказываю ударить по лошадям. «Зачем ты, такой-сякой, — говорю ямщику, — посадил его?» — «Да он стоит на дороге, кричит: стой; я думал, какой-нибудь ваш!» Хорошо объяснение! Продремавши эту и следующую станции, лишь наутро рассказал я смотрителю об этом казусе. «Как же это вы не заявили сейчас на станции, — попрекнул он меня, — ведь беспременно ямщик был заодно с ним: перевернули бы вдвоем повозку на первом сугробе и обшарили бы вас, а то и еще хуже. Страсть какой озорной здешний народ!»
Еще скорее курьера ездил фельдъегерь, с которого уж и думать было нечего брать прогоны, составлявшие его неотъемлемую экономию. Еще ему же, когда он сильно бушевал, подсовывали чай, пищу и даже бумажки, чтобы только не заганивал лошадей. Садясь на тройку, фельдъегерь прежде всего влеплял в спину ямщика удар палаша, плашмя, с криком «пошел!». Затем еще и еще: «пошел, пошел, пошел!» Особенно ретивые били в продолжение всего перегона, и это не считалось нисколько удивительным: на то это фельдъегерь, жаловаться на которого было бесполезно, так как скорая езда была для него обязательна и к малейшему промедлению или задержке его относились очень строго.