Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, ну не все, конечно, там прррям вот подррряд гэбэшники, — Крутаков, усевшись у письменного стола, развернув вертящееся кресло в ее сторону и как-то взбрыкивая то и дело жаккардовыми шерстяными плечиками, стряхивая остатки холода, музыкальными руладами продолжал прерванный на улице разговор. — Есть, ррразумеется, и пррросто сумасшедшие — но, уверрряю тебя: этот юррродивый с шамбалой — самый что ни на есть циничный пррройдоха. Ходит прррисматривается к людям, прррислушивается к ррразговорррам, пррроверрряет людей — под такой вот тррронутой, полоумной маской.
— А зачем же ты туда ходишь?! — оторопела Елена.
— Ну, это в некоторрром ррроде моя ррработа. Или хобби — как хочешь называй. А как бы я иначе людей оттуда вылавливал? Вот, тебя встррретил, напримеррр — ненаррроком… — рассмеялся он. — И, кррроме того, то что я прррошу тебя быть крррайне осторррожной, если ты туда еще ррраз когда-нибудь пойдешь, соверрршенно не значит, что…
— Да никогда я туда больше не пойду после того, что ты рассказал! — отплевывалась Елена.
— Так вот, то что я тебе рррасказал, — смеялся Крутаков, — соверрршенно ведь не значит, что туда не пррриходят хорррошие люди. Вот, ты же видела — сегодня парррень пррриходил — замечательный честный технарррь, инженеррр, у которррого внезапно совесть пррроснулась. Ну, что тебе дать с собой почитать? — сменил он вдруг резко тему. — Выбирррай! — крутанулся он на кресле обратно к столу и покатил по кругу, гордо оглядывая свою библиотеку. — Всё сам, между прррочим, собирал, по книжечке. Аста-а-арррожней же, гава-а-арррю же тебе… — жеманно запричитал Крутаков, когда Елена, рванув резко, в восторге от предложения выбрать книги, за секунду спрыгнув с дивана, втемяшилась опять головой, с отвратительным стуком, в низенько нависающую над диваном книжную полку. — Башку ррразобьешь — это твои пррроблемы, — но ты ведь мне еще и книжки ррразвалишь! Да, что я тебе обещал? Бунина? — Крутаков поднялся и метким движением разом выискал и цопнул книжку на противоположном стеллаже. В руках у Елены — к ее буйному восторгу — оказались сильно потрепанные, с потертой шершавой обложкой с загнутыми уголками, мелкоформатные, багровые Бунинские «Окаянные дни» — изданные за рубежом. А через секунду — еще и голубенькая тетрадочка «Петербургских дневников» Гиппиус, опубликованных так же за границей. — Ну, на неделю тебе хватит, я надеюсь? — переспросил Крутаков — и тут же взглянув на ее (видимо, чересчур красноречиво выражавшее обиженный ответ) лицо — расхохотался: — Ха-а-арррошо, ха-а-арррошо, ищи, выбирай что хочешь. Только чуррр книжки не заигрррывать. Верррнешь через неделю. У меня полно людей, которррым почитать надо.
Уже через минут пять блуждания по его стеллажам, Елена поняла систему: изданные в совке книжки (любовно, впрочем, по крохам, по поэтическим крупинкам, подобранные) туго, по-солдатски подпирали друг друга плечами — а весь «тамиздат» покоился, как на облаках, горизонтально — а то и был заложен советским изданиям за шиворот — причем Евгений явно наизусть прекрасно знал, где что именно лежит, так, что, то и дело выдвинув вперед пару-тройку торчащих в строю книжек, как будто нажав какие-то гигантские потайные кнопки, ловко вытаскивал из-за них новый перл, который Елена тут же жадно захапывала.
Крутаков, тем временем, ходя с ней рядом по периметру книжных копей, как будто сказки рассказывал — сказки, которые она, наслаждаясь его смешной картавнёй, тем не менее, из-за оглушенности изобилием книг, почти пропускала мимо ушей. Выяснилось — как-то между томов — что отец его был репрессирован — был в лагерях, но выжил. Елена ошарашенно развернулась к Крутакову (с тремя книжками, жадно зажатыми в руке и еще дюжиной в обеих подмышках) и хотела было задать чудовищный вопрос — «за что?» — но тут же вовремя одернула себя. Так же, как Ривкина семья, мать Евгения, когда мужа отправили в лагеря, должна была уехать из столицы; Евгений, после освобождения его отца, родился на Урале и жил там до окончания школы — а в Москву вернуться семья смогла только когда ему надо было поступать в институт. Когда Евгений упомянул, что, в Москве он учился в полиграфическом институте, на журналистике — Елена, моментально вспомнив Склепа, улыбнулась, подумав: «Что у них, там, в полиграфическом — маленький заводик по производству изысканных воронокудрых отщепенцев?!»
— Ты чего смеешься?
— Да нет, ничего.
— Ты опять за свое: что значит «ничего»? Смех без пррричины — знаешь пррризнак чего? Дурррачина!
— Ну, просто у меня учитель литературы один был… — растеряно, вполне осознавая, что ее слова, собственно, никоим образом никакой яркой живой реальности, за ними стоящей, не передают, все-таки попыталась объяснить Елена. — Его выгнали… Из полиграфического его, кажется, тоже выперли, когда он там преподавал… На журналистике… Он там, кажется, тоже и учился…
Крутаков довольнейше рассмеялся:
— А, ну так это понятное дело — поступить же без блата и без идеологии ни в универрр, ни в какое дррругое место на гуманитарррный нельзя было, кррроме полигрррафа! Не в пед же идти — пррраво слово, прррости за выррражение! — весело добавил Крутаков и перешел к стеллажу, ближайшему к двери (которую сразу же, как они вошли в комнату, плотно за собой закрыл).
Не переставая балагурить, Крутаков явно все больше увлекался амбициозным, и немножко издевательским, азартным поиском для нее тех авторов, которых она не просто не читала, а о которых даже и не слышала.
— А потом — пррредставляешь! — даже немножко поррработал фальцовщиком!
— Работал фарцовщиком? — рассредоточенно, вертя в руках американскую книжечку стихов Ходасевича, переспросила Елена. — И, что ж — хороша работа?
— Фа-альцовщиком! Говорррят тебе. Дурррында. Ты что, не знаешь, что это такое? В типогрррафии, фальцовщиком.
Тут взгляд Елены упал на его письменный стол, где, за стопками книг, с правого боку, у самого окна, лежал… Как будто бы большой темно-синий плосковатый ящик — с каким-то интересным рисунком на боках. Не слишком ловко себя чувствуя — как будто подглядывает что-то запретное, — но и не в силах уже почему-то оторвать боковой взгляд от этого предмета, — она (делая вид, что рассматривает уже прикарманенные книги) — как бы за кулисами их непрерывной беседы, гуляючи подошла к окну с хлопковыми занавесками в подсолнухах — и вперилась в ящичек, почему-то как будто загипнотизировавший ее. Ящичек оказался перевязан, поперек, чистенькой светло-розовой матерчатой бечевочкой, бантиком, смотревшимся прямо как желтые шнурки на ее оставленных в прихожей сапожках. Чувствуя, как краска подступает к щекам от стыда — а тем не менее, остановиться будучи уже не в силах — улучив момент, когда Евгений (с картавой присказкой: «Как?! Марррченко ты тоже не читала?!) вытаскивал для нее что-то с верхней полки у двери, Елена (страшно ловко, как ей показалось, молниеносно перехватив нахапанные книги под левую руку) с обморочным любопытством быстро дотронулась до ящичка — и — легонько сдвинула пальцем темно-синюю толстую, прессованного картона, крышку — к ее шоку, оказавшуюся верхней обложкой гигантской книжки. Не спрашивая ничего у Евгения — а наоборот, стараясь действовать плавно и быстро, пока он не заметил, с непонятным зудящим чувством, она развязала книгу и молниеносно откинула крышку. Под кобальтовой тяжелой обложкой (из-под которой выпрастывались перистый марсианский синий мрамор с ярко-алыми прожилками и позолота срезов — как подпушек под крылом жар-птицы), на титульном листе удивительным шрифтом было написано: «Остромирово Евангелие. 1056—57 года. изданное А. Востоковым. Санктпетербургъ. В типографии Императорской Академии Наукъ. 1843». Из-под ребра жар-птицы выбивался ярко-синий матерчатый переплет, будто кручеными нитками обметывали вручную. И если всего лишь минуту назад путешествие, посредством книг, в чудом уцелевшее, выжившее где-то в недосягаемом запределье, в запретном зарубежье, свободное русское слово казалось волшебством, — то путешествие в прошлое — да еще и такое глубокое — дрожащей, манящей, зовущей дверцей в которое казалась теперь эта фиолетовая обложка — хотя ни слово Евангелие, ни эпитет Остромирово, ей ничего не говорили, — по ее ощущением, сто́яло даже того, чтобы выбросить, как балласт с взлетающего через миг цеппелина, все бесценные, набранные до сих пор книги, и выпросить у Крутакова, взамен, только эту. Она была готова поклясться, что вся незаконная церемония высвобождения и разглядывания связанной книги заняла не более пары секунд — и что Крутаков, разумеется же, не успел даже и отвести взгляд от той самой полки у двери.
— Говорррю же: дети — как соррроки — на все яррркое западают… — вдруг тихо, но так что она вздрогнула, иронично прокомментировал ее прыть Евгений, у нее уже из-за плеча. — Знаешь, я где это нашел — только на позапрррошлой неделе? Никогда не угадаешь — на помойке! Такое богатство! Я, знаешь ли, ненавижу мусоррр в мусоррропррровод выбрррасывать — там до ррручек-то дотррронуться тошно… Вот я иду себе, поздно уже причем довольно вечером, тащу ведррро, на позапрррошлой неделе, в пятницу, что ли, или в субботу… Не помню уже — ка-а-аррроче, иду, как дурррак, под снегом, ведррро во дворрр к помойке выношу, чтобы здесь не ма-а-аррраться. И — смотрррю — у кирррпичной стенки в сугррробе эта сиррротинушка разодррранная пррриставлена. Ну, я его сррразу прррибрррал, ррразумеется. Даже пррромокнуть в снегу не успело — тут вот только немножко, по кррраям… До сих поррр поверррить не могу, что кто-то выбррросил. Старрруха, наверррное, какая-нибудь померррла, а пррролетарррские дети испугались дома деррржать. Ты взгляни, какая крррасота! — Крутаков, уже оттеснив ее (сам того, кажется не замечая) чуть в сторону, с дурацкой гордостью (как будто он сам все это нарисовал) вращал странички с умопомрачительно-детальной графикой. Какой-то парень в кипе, как будто взлетающий на коврике-самолете, с циркулем; умильно улыбающийся ему теленок, из облаков, из небесных кулис нежно подогнутым копытцем передающий ему свиток; книжка на пюпитре; интереснейшие писарские инструменты; завивающийся с обеих сторон папирус; два стила; папирус свернутый; набор коротких карандашей; две интересные дырявые тряпочки, видимо промокашки, с распределенными по разному кляксами; бусы с сорванными бусинами; тетраэдр объемных линеек; прозрачный пузатый графин с узким горлышком, с неведомой жидкостью, заполняющей его на треть, и с лихо изогнутой ручкой; оживший орнамент с ковра — цветки, вырастающие и щекочущие работающему босые ноги; и очень уютные продолговатые кули восточных подушек. У следующего пацана не было ни писчих приборчиков (если не считать деревянного пустого пенальчика с двумя отделениями и тряпочки), ни даже приличного стула — и ему пришлось притулиться на край орнамента книги, и ноги тогой были обмотаны, каждая как у мумий, побывавших на ветру; и жарко дышал, по-собачьи, ему в лицо сверху, из небесной высотной будки свешивавшийся гривастый, как будто обруч для приличия в волосы надевший, лев.