Современная американская повесть - Джеймс Болдуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что?
— Вы умеете читать? Когда-нибудь читали…
— Я художник! Краски!
Мне хочется вообразить, какой он.
— Сколько вам лет?
Не отвечает. Услышу ли я от художника что-нибудь, кроме нетерпеливых выкриков, неизвестно. Мусорщик между тем испепеляет меня взглядом.
Но я продолжаю смотреть вправо: теперь понятно, почему девушка шепталась со мной чаще всего через правое плечо. В эту сторону взгляд ни во что не упирается. Дома ушли влево и приняли неясные очертания. Пусть справа много движения — небо здесь просторное, по нему не спеша проплывают на северо-восток кудрявые облака; здесь веселят глаз деревянные шпили церквушек, одна мысль о лужайке за стеной захватывает дух.
— Тридцать шесть.
Все-таки ответил. Моложе меня на год. В этом возрасте мужчины уходят от жен.
— Вы расписываете дома или пишете картины?
После недолгой паузы:
— А то и другое нельзя?
— И то и другое? Вам хватает времени?
— Шевелитесь, шевелитесь! Не задерживайте очередь!
Вот откуда его нетерпение: хочет вместить две жизни в один срок. Немного выждав, я говорю:
— Словесный портрет свой можете дать?
— Что вас разбирает? — взрывается он. — Ни с того ни с сего вопросы, расспросы.
— Сколько мы здесь стоим — четыре часа с лишним? Как бы вам объяснить… Хочется иметь представление о человеке, с которым выстоял все утро. Его портрет.
— За портреты, приятель, я беру деньги.
В голосе раздражение. Что ж, последую примеру девушки и буду сам придумывать ему внешность. Вроде бы получается. У него нехороший рот. Интересно, каким вижусь я сам? Такое ощущение, словно мое лицо теряет черты.
Она разговаривает с учительницей справа от себя. Обязательным вопросом, с которого начинается знакомство в очереди, они уже обменялись. Насколько я понял, учительница будет говорить о положении в своем классе. К ним назначили полицейского, который прежде никогда не работал в школе; он отвечал за какой-то участок, а там с него не спрашивали выдержки. «Он криком требует тишины, — порицает его эта женщина. — А кричать, чтобы замолчали, нелепо. Он кричит, и все кричат. У меня уже не класс, а стадион».
В ней столько ненависти к этому полицейскому, что мне делается не по себе. Не позавидую ее ученикам.
— Я была такая рассеянная в школе, — говорит девушка. — Все время глазела в окно. Целый альбом с видами из школьных окоп собрался в голове за годы учения.
— Очередь абсолютно неверно составлена, — говорит учительница. — Нужно было ставить по семь в ряд. А поток пешеходов направить в обход, через Апельсиновую.
Это нелепое соображение заставляет меня изменить своим примыкающим и вмешаться в чужой разговор.
— Мы не станем от этого продвигаться быстрее. У окошек человеком будут заниматься ровно столько времени, сколько сейчас.
Учительница выворачивает голову ко мне назад, и, право, лучше бы мне не видеть ее лица, а придумать его самому.
— Я разговариваю с этой девушкой.
— Я нечаянно услышал вас. Вы меня простите, но нужно увеличить число окошек, чтобы мы подвигались живее.
Учительница бросает на меня такой педагогический взгляд, что я не могу превозмочь искушение еще поозорничать.
— А кроме того, Апельсиновая улица забита каждое утро до отказа. Там народу — пушкой не прошибешь.
На мою выходку девушка отвечает нервным смешком: так детям в самое неподходящее время попадает в рот смешинка — на концерте, на уроке, на похоронах. Учительница смотрит сначала на нее, потом на меня, потом опять на нее. Девушка виновато смеется.
Мне бы возгордиться, что я такой умный, а я вывожу, что делаюсь склочником. Я все время помню о том, что справа от меня закипает от ненависти мусорщик. И я решаю помириться с учительницей.
— Действительно, очередь движется страшно медленно.
— Как все очереди, — отвечает она таким тоном, точно я сообщил ей, что земля плоская.
Девушка отсмеялась. Она так же пошмыгивает носом, как прежде, когда всплакнула. Может, страдает истерией? В такой толкучке хуже нет беды.
Что очереди движутся медленно, ни для кого, конечно, не новость. В Мэринсоне собственно на завтрак остается пятнадцать минут: двадцать пять стоишь в очереди только к первой раздаточной. На посещение уборной отводится шесть минут; двадцать минут маешься в очереди. Конечно, нужно больше жалобных окон. Всего нужно больше. Но всего в обрез. На этом стоит наша жизнь.
— Моя жена, — шепчу я, — была дьявольски обстоятельная женщина.
Вспоминаю одно майское утро: солнце, цветет кизил. Был выходной. Мы завтракали и решали проблему: можно свозить Джил в общественный парк «Пещера судей», а можно остаться в городе и попытать счастья в очереди в публичную библиотеку. Дорис колебалась. Она не говорила ни да, ни нет — прикидывала: «Подожди… Дан минутку подумать… М-м». Здравый, казалось бы, подход, наобум ничто не решается. Долгие паузы. Слова без связи и смысла — немые свидетели потаенных соображений.
Время шло. Прекрасно! В очередь на автобус в «Пещеру судей» мы уже опоздали. Обоюдное облегчение: выбор сводился к одному — идти в библиотеку или не ходить? На этот раз обсуждение протекало живее. Мы научили Джил читать: а не рано ли? Не дать ли ей передышку? Детских книг мало, и все она читает с отвращением. Может, она такая бледная оттого, что мало бывает на воздухе? Может, ей надо соприкоснуться с жизнью? В последний раз с библиотечной очередью было одно расстройство… Проблемы, проблемы. Втянули в дискуссию Джил. Та вздохнула. Посмотрела в потолок. И новые соображения, очень толковые, но тут мы смотрим на часы и видим, что в библиотечную очередь мы тоже опоздали. Какое облегчение! Проблема решилась сама собой. В итоге пошли гулять, и все переругались. Так сказать, соприкоснулись с жизнью.
— Буквально по любому поводу у нее имелось возражение: «Но с другой стороны, Сэм…»
Меня тянет сказать ей больше: можете себе представить, во что это вылилось, когда нужно было решить действительно важный вопрос — добиваться разрешения на ребенка. Недели, месяцы, годы велись разговоры, и ребенок опоздал — наши отношения уже… Но про это горе я не шепчу.
Девушка молчит. Постойте, она смеется! Я сбит с толку и неуверенно продолжаю:
— Конечно, это с моей точки зрения. Вы, наверное, хотите сказать: «Есть и другая сторона вопроса, Сэм». Вы, наверное, думаете, что в ее вечной неуверенности есть и моя вина…
Она действительно смеется!
— Пройдя через все это, — шепчу я, — я научился не обдумывать своих желаний.
В данную минуту мое необдуманное желание состоит в том, чтобы сделать первый шаг. Разлитая впереди меня теплота начинает собираться в одну точку. Я испытываю жгучее побуждение переступить закон. Девушка продолжает тихо смеяться. Ее смешок вовсе не придает мне смелости. Вдруг она заявит на меня?
Эта мысль сковывает меня страхом. Нужно взять себя в руки. Буду думать о враждебном мусорщике, это поможет. Я перевожу на него глаза — и готово: он взрывается.
Но прежде, чем он взорвется, она говорит вслух:
— Я не знала, что вас зовут Сэм.
И вовсю смеется.
Он обрушивается на меня с яростью, которую еще больше накаляет его свистящий шепот.
— Убирайся из очереди!
Это сразу помогает. Желание стремительно преобразуется в гнев и тревогу. Размягченная плоть подбирается; я вскидываю подбородок.
Девушка слышит, обрывает смех и уже не шмыгает носом.
— Вы с ума сошли? А чего ради я здесь стою с пяти утра?
Брызгая слюной, мусорщик шипит:
— Не смей просить дополнительную площадь. Из-за тебя все погорим. Окошки закроют, а то и чего похуже. Лучше сам уходи, пока я тебя не выставил.
Я стараюсь сохранять присутствие духа.
— Каждый имеет право стоять в очереди.
— Не с такой просьбой! Какое у тебя право ставить всем подножку?
— Вам я ставлю подножку? Вы хлопочете о питании.
Плотина прорвана, предосторожности и шепот побоку.
— Сам понимаешь, не придуривайся! Питание — это ерунда. А на какой я живу площадке — ты знаешь? Только отвез жену в Коннектикут-Вэлли и вернулся к себе, как через пару часов в тот же день — слышишь? — меня выперли на площадку для одиноких. Двух часов, говорю, не пробыл дома, а я ослабел с голодухи, уже прилег, — являются из Распределения прохвост в серой форме и два помощника. Меня уже выписали — у него ордер на руках; и отвезли мое и женино барахлишко на Вербную улицу: в четвертом доме как раз вымели какого-то парня с его площадки. У нас и на супружеской-то из-за вещей было не повернуться: нужен стол — тащишь телевизор с пылесосом на кровать, потом обратно, и так все время. Вкалывали не покладая рук, не год и не два наживали — куда теперь девать? Так и стояло все впритык да навалом. А уж на одиночке все добро полезло вверх. Тут не взад-вперед таскаешь, а вверх да вниз. На самой верхотуре — качалка: на нее-то ничего не поставишь — качается! И расстаться ни с чем не могу. Хоть бы она там поправилась. Тоска одному. Хоть бы вернулась. Плевать, что руки распускает. Если она вернется, нам опять дадут площадку на двоих, только не так скоро, не через пару часов. Я знал женатых, у них были все права, а они по шесть месяцев жили на одиночке.