Королевская аллея - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в самом деле, для нее Король бесконечно множил свои «Марли».
Дворец Марли, где мы проводили дней десять каждый месяц, прямо-таки осаждался придворными; поскольку места в нем было гораздо меньше, чем в Версале, Король сам выбирал из тысяч приглашаемых пятьдесят человек и вносил их в список; за два-три дня по нашего отъезда придворные бросались на колени перед монархом с умоляющим возгласом: «Сир, Марли!», так, словно речь шла об их жизни. «В Марли даже дождь не мочит!»— с блаженным видом рассказывал один из счастливцев, допущенных во дворец.
Влюбившись в свою двоюродную внучку, Король старательнее прежнего стал относиться к составлению списка гостей в Марли, дабы они как следует развлекали принцессу; явились Марли охотничий, собиравший лучших охотников Двора, Марли карточный, Марли театральный, Марли карнавальный, Марли танцевальный. Летом принцесса купалась вместе с дамами в реке, качалась на качелях, повешенных на террасе по приказу Короля, а в полночь устраивала для меня «закуски» в зеленых беседках; зимою же она присутствовала на парадах, пела в операх вместе с герцогом Шартрским и каталась на коньках по «Большому Зеркалу» с моей племянницею Франсуазою де Ноай. Где бы принцесса ни находилась, в любом наряде — в бархатном корсаже и затканной золотом суконной юбке, если кормила голубей в вольере; в огненно-красном платье, с жемчугом в косах — в просторной трапезной Сен-Сира; в светло-сером с изумрудами плаще — в часовне Версаля; в рубиновой диадеме — на балу в Марли; в пунцовом охотничьем камзоле, с разбившимися в скачке волосами, — повсюду она держалась с тем видом естественного, приветливого достоинства, который чаровал буквально всех, вплоть до слуг. Не стану утверждать, что она вовсе не совершала промахов, — разумеется, с годами она грешила и безрассудством молодости и бурным от природы темпераментом. Она проигрывала в карты много больше, чем давал ей Король, она совала снежки за ворот принцессе д'Аркур, она курила трубки выпрашивая их у швейцарцев охраны, она была чересчур снисходительна к комплиментам Нанжи или Молеврие и, наконец, она многое позволяла себе с Королем, обращаясь с ним, точно избалованный ребенок, уверенный в своей безнаказанности.
Я вспоминаю, как однажды вечером, когда в Версале давали комедию, она, будучи уже в парадном платье, с куафюрою, позвала Нанон и, продолжая болтать с нами, встала спиною к камину, опершись на низенькую ширму, разделявшую ее и нас. Нанон, пряча руку в кармане, прошла за ширму и опустилась на колени. Король, решивший сперва, что принцесса просто греется у огня, спросил, чем они там занимаются. Герцогиня прыснула и ответила, что делает то, к чему привыкла в дни спектаклей. Король настаивал. «Ну, если вы хотите знать, — сказала она, — то я делаю промывание». Я взглянула на Короля, чтобы сообразовать мое поведение с его собственным. «Как! — вскричал он, умирая со смеху, — вот сейчас, в сей миг, вы делаете промывание?» «Да, именно», — отвечала принцесса. «Да как же вы это?» И мы все четверо расхохотались от души: оказывается, Нанон принесла готовый клистир в кармане, подняла принцессе юбки, которые та придерживала, словно грелась у камина, и поставила ей клистир, чего мы не увидели из-за ширмы. «Это меня освежает, — добавила принцесса, — теперь жара в зале не ударит мне в голову». Мы-то поначалу ничего не заметили, нам казалось, что Нанон просто поправляет что-то в туалете принцессы. Изумлению нашему не было предела, однако Король, который мог попросту оскорбиться, нашел все это весьма забавным.
Правда что принцесса дарила ему огромное счастье, да и меня любила так нежно, как только можно было желать; я не знала в семье Короля никого другого, кто был бы способен на такую искреннюю привязанность, несравнимую даже с любовью герцога дю Мен. Оттого принцесса была единственным человеком, кого я брала с собою, спасаясь от Двора, в одно из тех убежищ, которые имела более или менее повсюду — в мой городской особняк в Фонтенбло, в монастырь кармелиток в Компьени, в потайную квартирку за часовнею в Марли, которую я называла «приютом отдохновения», во флигель Ментенонского замка, в Версаль, в домик, затерянный посреди медонского парка.
В силу разумного воспитания и времени, проведенного в моем обществе или в вынужденном одиночестве, эта маленькая проказница, повзрослев, стала именно такою, какой мы желали ее видеть. Когда ей исполнилось двадцать два года, и я предоставила ей полную свободу управлять своим Домом и составлять свой маленький Двор, она явилась перед нами истинной принцессою, умеющей вести остроумную беседу, исполненной милосердия к несчастным, сознающей величие королевской власти, любезной и с низшими и с равными себе, неизменно почтительной со своим супругом. Никто не мог сравниться с нею в живости, блеске, веселости и обаянии, и никто не мог похвастаться столь верным сердцем, глубоким умом и благородством поведения. Народ любил ее за то, что она охотно и часто показывалась на людях, Двор за умение придумывать веселые забавы так, как не умела ни одна королева; муж обожал ее со страстью, почти неприличною и для нее самой и для окружающих.
Выслушав сперва множество упреков в ее дурном воспитании, в свободе, которую я предоставляла ей с утра до вечера, в подозрительной привязанности к Королю, в ее незаслуженной доброте ко мне, я не без удовольствия наблюдала теперь, как все окружающие поют ей дифирамбы, нахваливая и ее доброе сердце, и блестящий ум, и способность управлять придворными.
Будь наши радости столь же полны и велики, как и несчастья, мне более нечего было бы желать; но зрелище ужасных бедствий, вскоре постигших государство, внушил мне стыд за наше беззаботное веселье, и после нескольких счастливых лет я вновь погрузилась в глубокую меланхолию.
Во времена мира Франция мало-помалу возвращалась к прежнему изобилию. Король неотступно заботился об этом; иногда он просиживал в моем кабинете целые дни, изучая и составляя счета, переделывая их раз по десять, пока не доводил свой труд до конца. «Король никогда не должен бросать дела ради удовольствий», — мягко внушал он герцогине Бургундской, когда она являлась, чтобы оттащить за рукав от стола, поцеловать или пощекотать за ухом. Он никому не доверял устройство своих армий и досконально знал все, что происходит в полках; он устраивал по несколько совещаний в день; словом, он лучше, чем кто-либо, владел искусством управлять страною.
Вот почему он все меньше заботился о выборе своих министров; отняв Финансы у господина де Понтшартрена, он отдал это министерство моему другу Шамийяру; уж не знаю, что его подвигло на это — похвалы, что я расточала честности прежнего министра, или же искусная игра нового в бильярд, которым Король увлекся на старости лет. «Здесь спит известный Шамийяр, — пелось в одном парижском водевильчике, — доволен им Король: геройски бьется он в бильярд, хоть в министерстве — ноль». Надо полагать, что Шамийяр и впрямь весьма умело проигрывал своему Царственному партнеру, ибо в 1701 году, по смерти молодого Барбезье, Король вручил своему министру Финансов еще и портфель Министра флота, где он вредил делу точно так же, как его предшественник; с гораздо большей радостью встретила я известие о назначении министром иностранных дел юного Торси, сына моего старого друга Кольбера де Круасси, и о переходе парижского архиепископства, после смерти Арле де Шамваллона, в руки Шалонского епископа господина де Ноая, с которым меня связывали теперь и семейные узы и духовные интересы.
Однако сама я не желала более вмешиваться в государственные дела, да и Король уже не привлекал меня к ним. Госпожа дез Юрсен, всегда страстно увлекавшаяся политическими интригами, все уговаривала меня ближе заняться политикой.
— Но вам же известно, милая, — отвечала я, — что я слепа, как крот (несколькими годами раньше мне пришлось надеть очки для работы), и ничего не слышу.
— О, этот портрет не очень-то льстит вам, но я не слишком ему верю; вы слышите то, что вам угодно слышать, вы видите то, что вам нравится, и прекрасно объясняетесь или же молчите, в зависимости от того, что в данный момент выгоднее.
К великому моему удивлению, Король вдруг пожелал знать мое мнение об одном немаловажном деле: его беспокоил отток людей из страны вследствие отмены Нантского эдикта и жестокостей, коим подвергались гугеноты; он потребовал справок у Дагессо, Басвиля и других интендантов, а также отчета у нескольких епископов. Собранные сведения оказались столь противоречивы, что сначала он не знал, чего держаться: господин де Ноай, новый архиепископ Парижа, господин Дагессо и интенданты, ведающие северными областями страны, просили о смягчении репрессий, о свободе вероисповедания и даже публичного отправления религиозных церемоний, об отмене существующих запретов; южные епископы и вся компания, тайно подстрекаемая господином Фенелоном, напротив, требовали мер ужесточения; они не считали эмиграцию гугенотов столь уж значительной и рассматривали ее скорее как неприятность, нежели как бедствие. «Ежели число гугенотов, покинувших Францию, достигает, согласно самым преувеличенным подсчетам, 67 732 человек, — писал несколько лет спустя в своем мемуаре герцог Бургундский, — то и в этом случае среди эмигрантов, состоящих из людей всех возрастов и обоих полов, не найдется столько взрослых работоспособных мужчин, чтобы их отсутствие могло нанести ущерб сельскому хозяйству и мануфактурам и повредило королевству в целом».