Дорогой папочка! Ф. И. Шаляпин и его дети - Юрий А. Пономаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спектакль «Моцарт и Сальери»
В Америке случилось совершенно обратное. Отец пел Дона Базилио и подчёркнуто щеголял торчащим из кармана грязным носовым платком. Кажется, даже для большей убедительности несколько раз вытягивал его из кармана и делал вид, что сморкается. На следующий день во всех газетах: «Неужто Шаляпин не имеет возможности хоть для сцены иметь чистый носовой платок?» А один очень в то время известный театральный критик даже писал: «Спектакль был больше, чем замечательным, и Шаляпин превзошёл самого себя. Но как же он не обзавёлся чистым носовым платком? Какое неуважение к публике! Разве она не достойна чистого носового платка?» Читая рецензию, отец даже не возмущался: «Бездарные лошади! Шаляпин может купить чистый платок, а вот Дон Базилио наверно не мог!»
Как-то в Ля Боле – мне, наверное, было года три, – надевая на меня туфли, няня заметила, что они мне вроде бы жмут. Она взяла туфлю, дала её мне и сказала: «Пойди к папе и скажи, что ножка выросла». Конечно, сразу же купили другие, а эту, ставшую мне маленькой, отец взял себе и никогда с ней не расставался. Она превратилась для него во что-то вроде амулета. Сплющенной, он носил её в бумажнике. И вот однажды в Нью-Йорке туфелька пропала, осталась в бумажнике, каким-то образом забытом в такси. Что было! Опять: «Без туфельки не буду петь! Поступайте, как хотите! Без туфельки во время концерта непременно что-нибудь случится!» Слава Богу, поднявший всех на ноги Юрок – импресарио – туфельку как-то достал и концерт состоялся.
Для меня отец был как бы двумя разными личностями: на сцене одной, в жизни другой. Когда я смотрела «Бориса Годунова» – существовал Борис Годунов, а не мой отец, Фёдор Иванович Шаляпин. Я ни на минуту не задумывалась над тем, что происходит игра и что играет, создаёт её мой отец. Когда умирал царь Борис или Дон Кихот, я горько плакала. И жалко мне было не отца, а царя Бориса и рыцаря Дон Кихота. Если бы даже случилось, что на сцене кто-нибудь из них по-настоящему умер, я не знаю – пришла бы мне сразу мысль, что ведь, в сущности, умер отец?
И в этом-то и состояло его искусство. Потому что для него, для Шаляпина, не существовало ни смешений, ни перевоплощений. Они существовали для публики; но для того, чтобы публика поверила в реальность Бориса Годунова или Дон Кихота, он, Шаляпин, всегда должен был быть начеку, контролировать свой малейший жест, каждое движение, всегда оставаться Шаляпиным и никогда не забывать, что он только играет роль. А роль – это его выдумка, реальность же – он, играющий роль. Таковым было его искусство. Сколько раз я слышала, как он учил актёров: «Если хотите стать хорошими актёрами, ради всех святых, не переживайте свою роль!» Часто пишут: «Ах, как он замечательно играет, как он глубоко переживает свою роль!» Всё это вздор, и дело обстоит как раз наоборот: если актёр действительно хорошо играет, это значит, что он хорошо понимает роль, контролирует свои движения, не забывается. Не переживает. Никогда не следует переживать, могут случиться настоящие катастрофы: начнёшь рыдать – платка нет, да и грим может потечь. Будешь изображать насморк – потечёт нос, а платка опять нет, сморкаться не во что, во рту будет полно соплей, и петь нельзя… И так далее, и так далее. А что случится, если, изображая дуэль на шпагах, войдёшь в раж? Можно по-настоящему партнёра убить или ранить! Кстати, так однажды случилось с отцом. Он рассказывал, как ещё в России, в одной из таких сцен, его партнёр так «вошёл в роль», так её переживал, что по-настоящему пырнул его шпагой.
С родителями. Шаляпин в роли хана Кончака (опера «Князь Игорь»), 1935 г.
Совсем другим переживанием было видеть отца за сценой, в его уборной, в театральном костюме, с блестящим от пота и грима лицом. Впечатление создавалось незабываемое: реальностью была театральная фикция; тот, другой мир, тоже не повседневный, но столь же ощутимый, к которому тоже ведь принадлежал отец… Он меня обнимал, прижимал, целовал, а от него несло табачным перегаром, потом и театром! Я еле сдерживалась, чтобы не вырваться и не убежать, незаметно вытираясь, чем могла. Но вместе с тем это было совсем не то неприятное чувство, с каким я целовала его по утрам. Примешивалось что-то другое, не только отталкивающее, но и приковывающее. Было что-то настоящее в этом чувстве, даже страшное и поэтому завлекающее. Быть может, мне передавалась часть отцовских переживаний, быть может, действовала эта совершенно особенная, непередаваемая атмосфера театральных кулис, их специфический кулисный запах. Кулисы вообще замечательно пахнут: костюмы, грим, пот – такого нигде больше не встретишь.
Вот и пароход, у него ведь тоже незабываемый запах. Даже теперь, спустя целую жизнь, – ведь у меня тридцатилетний сын! – когда мне случается попасть за кулисы или на пароход, я сразу проваливаюсь в детство, в Монте-Карло, в Лос-Анджелес, в «Нормандию», в какой-нибудь там «Нагасаки-Мару». Всё это – незабываемые запахи, неумирающие картины.
Сен-Жан-де-Люз и состязания кверху ногами
В 1928 году в Сен-Жан-де-Люз, километрах в десяти ниже Биаррица, отец выстроил виллу. Большую. Дорогую виллу. Строил её по своим планам и по вкусу отца архитектор Дитик Каменка. До этого мы около года снимали виллу, но затем родителям, особенно отцу, непременно захотелось иметь свою, которую и воздвигли в Сент-Барб, так называлась одна из окраин Сен-Жан-де-Люз. Вилла вышла действительно на