Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Кудиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только сейчас Колька понял, как легко и спокойно было воевать рядом с мичманом, видеть перед собою всегда его широкую, чуть сутулую спину. Командирское старшинство мичмана ограждало от робости и нерешительности, от поисков и сомнений: в его немногословных командах, в коротких, скупых приказаниях и заключалась, по сути, единственно правильная в любой обстановке дорога. Теперь дороги приходилось выбирать самому, ибо на нем, на Кольке Лаврухине, лежала ответственность за исход операции. Подразделение у него, правда, не бог весть какое: один Петро. Но есть еще ледокол с мукою, а важнее этой муки, быть может, нет боевой задачи даже у генералов, на всем протяжении фронта от Заполярья до Черного моря. И он, Колька, за все в ответе: за Лемеха, за муку, за ленинградцев. Справится ли?
Если внезапно вспыхнут десятки ракет, если берег ударит шрапнелью, если они нарвутся на вражескую засаду или встретят немецких разведчиков, — что делать? Сам он мог бы броситься в бой, сам он мог бы яростно умереть, а Лемех? Мука? Ленинград?.. Андрей, наверное, прав: смерть — не самая трудная мудрость для командира. Умереть не хитро — доставить в голодный город муку гораздо сложнее. Какое решение должен он принять, если немцы вдруг пристреляют судно? Отвлечь огонь на себя? Пробраться к вражьему берегу, завязать бой с гитлеровскими дозорами и ударить дымами прямо врагу в глаза? Если это поможет судну, тогда их смерть будет оправдана. А если не выйдет? Голодному городу, который не дождется муки, не станет легче лишь потому, что он и Петро погибнут геройски. Да и геройски ли? Геройская смерть — это выполнение боевой задачи ценою собственной жизни. Для них боевая задача — мука. Только ледокол, пробившийся к Лисьему Носу, может служить мерою каждого их поступка.
Петро бредет позади и, наверное, не подозревает о мучительных сомнениях и раздумьях. Он сразу признал его, Колькино, старшинство и пойдет по его приказу на риск и даже на гибель. Но будет ли это решение верным, единственным? Не сойдешь ли затем с ума от сознания, что зря погубил товарища?.. Да, трудно быть командиром — даже маленьким. А каково Андрею? Тем, кто командует армиями, фронтами? А тому, кто руководит народом и государством? Ведь одного его слова достаточно, чтобы двинулись в наступление дивизии, чтобы сотни тысяч бойцов поднялись в атаку! Любая атака для многих бойцов — последняя. Как же надо верить в свою правоту, в необходимость своих решений, чтобы прямо и по-мужски честно затем смотреть в глаза матерей, вдов и сирот! Или подобные чувства уже не доступны великим и слава их выше братских могил? Даже ошибки Наполеона считали за гениальность. Самое страшное заключалось в том, что сам Наполеон верил этому. А когда полководец привыкнет считать себя пупом истории — что для него какая-то сотня ребят, брошенных против танков с одними винтовками? Нет, полководцы обязаны сохранять в себе солдатское сердце… Ну, да бог с ними, с великими. Он, Колька, самый маленький командир. Но и маленьким командирам бывает порой труднее, нежели маршалам: судит их не история, а вера товарищей. И если мука не прибудет в город, какая кара может найтись суровее мысли, что по твоей вине умирают детишки с голоду!
«Доверил бы тебе роту, — вспомнил Колька слова Андрея и помрачнел. — Нет, Андрей, рановато… Ты все-таки прав: война, действительно, не охапки черемухи в окнах..»
Рассвет, приподнявший ночь над блокадным городом, прервал задумчивость Кольки. Теперь надо было действовать. В глубине залива он и Петро отчетливо видели маленький ледокол: его отделяли от Лисьего Носа мили четыре сплошного льда. «Сколько времени понадобится на эти мили? Час? Два? Двенадцать?..»
— Начнем, что ли? — посоветовался Колька с Петром. — Немцам нельзя позволить засечь дистанцию.
— А может, они ледокола не видят? — засомневался Петро. — Тогда мы раньше времени его выкажем…
— И то может быть, — согласился Колька. — Только нам рисковать невозможно: один паршивый пристрелочный выстрел — уже дистанция… Начнем!
Ветер дул в сторону берега, занятого врагам. Колька понимал, что это и плохо, и хорошо. Плохо потому, что завеса требовалась погуще, без возможных просветов: она прикрывала не сам ледокол, а попросту застилала немцам глаза. Хорошо, ибо враг, не видя границы дыма, не мог пристрелять в этом случае даже шашки.
Первая струя дыма нехотя вытянулась из шашки, качнулась по сторонам осматриваясь и вдруг возбужденно, стремительно загудела, словно обрадовавшись свободе. Ветер был слабым, не рвал дым, и тот стелился над льдом канала, медленно расползаясь по ширине, окутывая залив.
— Хорошо пошла, размашисто! — оживленно крикнул Колька. — Будем ставить шашки одну от другой шагов на двести.
— Надолго ли хватит их… — заметил хмуро Петро.
— Андрей обещал часа через два подбросить еще. Ну, двинулись!
Новые шашки оживали на льду. Дымы, побратавшись с ветром, неторопливо текли за канал, потом на виду у вражьего берега, смыкались друг с другом и дальше плыли уже сплошной медлительной тучей. За этой тучей громыхнули орудийные выстрелы — где-то в дыму, за каналом, упали снаряды.
— Дадут нынче немцы жару торосам! — нервно засмеялся Колька. — А может, они подумают, что мы прикрываем канал? Что по каналу пойдут корабли?
Петро, который устанавливал очередную шашку, промолчал: он, видимо, слабо верил в то, что им удастся перехитрить врага.
Ударил в ответ Кронштадт, и вражеские батареи сразу сбавили тон. Теперь они стреляли редко, как бы исподтишка. Снаряды по-прежнему падали в районе канала — значит, немцы еще не обнаружили ледокол.
— Веселый день начинается, — снова не вытерпел Колька. — Цирк!
Далеко позади виднелся груженный мукой ледокол. Он двигался еле-еле, почти незаметно для глаза. Хватит ли сил у него пробиться к гавани за то короткое время, которое вырвут они у врага? При виде почти неподвижного судна веселость, минуту назад владевшая Колькой, исчезла.
— Давай экономить шашки, — сказал он Петру. — Пока немцы не видят корабль, достаточно и такой завесы.
Где-то за Ленинградом всходило зимнее солнце. Оно пробивало морозную мглистость, и та начинала искриться резким и нестерпимым блеском. Казалось, воздух переливался мерцающими кристаллами, которые опускались затем на снег и торосы, покрывая их колким холодным сверканием. Даже дым казался теперь серебристым, игольчатым, — лишь обрывы его, обращенные к солнцу, пламенели нежными, розоватыми подпалинами. Дым громоздко двигался по заливу, как айсберг. Было странно, что снаряды бесшумно в него зарывались и разрывались где-то внутри его, а не на жестких и льдистых гранях.
Когда раздавались взрывы, дым на какое-то мгновение вспучивался, клубился и дыбился, — тогда возникали перед глазами белые паруса, отделившиеся от рей, соборы и башни невиданных городов, пенный прибой, разведенный норд-остом. Над парусами взметались к невидимым стеньгам желто-слепящие штандарты огня.
— Красиво! — невольно вырвалось у Кольки.
— Вот сейчас он нам врежет «красиво», — проворчал Петро. — Давай, что ли, пару шашек еще добавим…
Над заливом появился вражеский самолет. На большой высоте он развернулся над каналом, затем сделал такой же круг в сторону ледокола.
— Разведчик. Высматривает, чего ради мы задымили…
И тотчас же снаряды просвистели над ними, упали далеко в глубине залива, подкрадываясь к ледоколу.
— С воздуха корректирует артогонь, сволочь, — помрачнел Колька.
Вблизи ледокола тоже начали распускаться шапки дымов: матросы закрывали его от самолета. В нарастающем реве метнулся в небо наш «ястребок». Разведчик скользнул на крыло и, не приняв боя, поспешно ушел к своему берету.
— Теперь держись! Будет гатить и по пас, и по судну. Наша завеса ему что бельмо на глазу!
Колька не ошибся: артиллерийский огонь усилился, большинство немецких орудий било по ледоколу, нащупывая фарватер. Но две или три батареи стреляли по ним. Отвечал, все более распаляясь, Кронштадт, однако вражеский берег не унимался. Видимо, гитлеровцы понимали, что времени у них для того, чтоб накрыть ледокол, не так уж много.
Снаряды рвались в дыму и у них за спиною — совсем близко. От запаха взрывчатки першило в горле. Меж торосов растекалась вода, выплеснутая из воронок, — точно так же, как в том памятном бою, когда погиб Рябошапко.
Минует ли их сегодня злая судьба? «Впрочем, все это пустяки…» Колька видел перед собою блокадный Невский, мертвых людей на нем и саночные следы, стекающиеся к кладбищам. Сколько детишек сейчас в ленинградских промерзших комнатах, похожих на арктическую пустыню, последним усилием ссохшихся изможденных губ, последнею верой в материнскую доброту молят маленький ломтик хлеба! В их глазенках — померкших, потусторонних, — не удивление, а застывший испуг, потому что матери — всегда такие отзывчивые и ласковые — не откликаются на мольбы, в ужасе закрывают уши ладонями, отводят обезумевший взгляд на холодные печи, в которых потрескивает мороз… Слово «хлеб» в Ленинграде равнозначно смерти. А здесь, на заливе, слово «мука» — это жизнь ленинградских детишек, спасение. Это матери, не утратившие рассудок, и саночные следы, не протянувшиеся к кладбищу. И все зависит от него, Кольки, от Петра Лемеха, от матросов на Лисьем Носу. «Так стоит ли думать о каких-то вонючих снарядах! Плевал я на них!»