О Лермонтове: Работы разных лет - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тип русской романтической интерпретации «Пролога в театре» дает его перевод, сделанный А.А. Шишковым («Из Гетева„Фауста“», 1831). Естественно, что основные расхождения с подлинником касаются фигуры Поэта.
Для русского романтика, как мы уже отмечали, существует твердая аксиологическая шкала; «язык вдохновения» – это язык высокого лексического строя и единой модальности. Здесь неуместна ирония, меняющая ценность вещей и понятий. Грубовато-просторечная характеристика «толпы» у гетевского Поэта («О sprich mir nicht von jener Menge? / Bei deren Anblick uns der Geist entflicht, / Verhulle mir das wogende Gedran-ge, / Das widwe Willen uns zum Strudel zicht») передается Шишковым в традиционных формулах поэтической инвективы, уже знакомых нам по более поздним образцам:
Не вспоминай мне о толпе презренной:
Она восторг души моей мертвит, <.. >
Еще более свободно передана заключительная часть монолога:
Толпа чужда высоких вдохновений,
Язык богов непостижим для ней:
Для кратких он не сотворен мгновений,
Невнятен он и чуден для людей.
Этих строк просто нет в гетевском тексте. Они являются типичной для Поэта 1830-х годов поэтической декларацией. Не только строй речи – самый образ Поэта переводится на язык русских романтических эстетических категорий 1830-х годов.
Директор театра, по существу, разделяет взгляд Поэта на «презренную толпу», но делает отсюда прямо противоположный и глубоко пессимистический в существе своем вывод о бесцельности истинной поэзии в обществе, которое ее не понимает. В это рассуждение «Комик» вносит свой корректив: функции Поэта по необходимости ограничены, но его миссия может быть выполнена в определенных пределах.
Устами защитников меркантилизма, по существу, здесь провозглашается общественная функция поэзии. Это ограничивает самоценность боговдохновенного творчества. Русскому романтику 1830-х годов не нужно никакое мерило ценности поэзии, за исключением ее самой. Чтобы восстановить Поэзию в своих правах, поколебленных скептицизмом ее антагонистов, Поэту должно принадлежать последнее слово. Шишков обрывает весь фрагмент на последнем монологе Поэта. Монолог этот строится на все возрастающем напряжении; он представляет собою единый период, со сложной системой ритмико-синтаксических повторов, с многочисленными анафорами, со строгой организацией ораторской речи:
Отдай же мне златые годы,
Когда я сам в грядущем жил,
Когда, беспечный сын природы,
Я сладость песен полюбил;
Когда они, из юной груди,
Лились кипящею струей,
Когда туманом мир и люди
Сокрыты были предо мной…
Отдай же мне, отдай назад
Мое мучительное счастье,
И силу чувств и огнь любви,
Весь прежний жар моей крови
И прежний пламень сладострастья —
Отдай мой рай, отдай мой ад,
Отдай мне молодость назад!18
Этот блестящий пассаж является завершающим argumentum ad hominem Поэта – и выполнен он совершенно в лермонтовской манере. Интонационный рисунок его, захватывающий читателя, заставляет забывать о традиционных и стертых до банальности поэтизмах, лежащих в основе его лексики.
В «Журналисте, читателе и писателе» Лермонтов также завершает сцену монологом Поэта, но этот монолог – не апофеоз поэзии, а обоснование отказа от поэтического творчества. Поэзия не теряет своей самоценности, но она теряет коммуникативную функцию. В обществе разорваны связи; люди обречены на фатальное взаимное непонимание, на несводимость «точек зрения». Здесь приобретает окончательную ясность и доводится до логического предела концепция, наметившаяся в «Не верь себе», – чужое и свое «я» как бы разрывают единое сознание Поэта, сказываясь в резких перепадах аксиологических характеристик:
Восходит чудное светило
В душе, проснувшейся едва;
На мысли, дышащие силой,
Как жемчуг, нижутся слова…
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Это – «момент вдохновения», неоднократно описанный в лирике 1830-х годов, создающий шедевры, о которых мечтает Читатель («Мысль обретет язык простой / И страсти голос благородный»). Но он сразу же оценивается в иных категориях, «извне»:
Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Ужель ребяческие чувства,
Воздушный безотчетный бред
Достойны строгого искусства?
Их осмеет, забудет свет…
Инвективная поэзия, обличающая «приличием скрашенный порок», имеет равную участь:
К чему толпы неблагодарной
Мне злость и ненависть навлечь,
Чтоб бранью назвали коварной
Мою пророческую речь?
Это мог бы написать любой из менее даровитых современников Лермонтова, утверждающий приоритет Поэта над «толпой»; но лермонтовский Поэт сразу же предлагает своим антагонистам сокрушительный контраргумент этического свойства, ставящий под сомнение его собственное право судить и обличать:
Чтоб тайный яд страницы знойной
Смутил ребенка сон покойный
И сердце слабое увлек
В свой необузданный поток?
(11,149–150)
Сравним хотя бы с инвективой А.А. Башилова против «торгашей-поэтов», продающих «мечты, порывы, думы, мысли»:
Не ты ли праздновал разврат,
Порок и зло певал от скуки,
Вливал в младые души яд
и сам же после, как Пилат,
Ты умывал спокойно руки?
.. Земля, земное —
Вот твой удел и твой рубеж,
А беспредельное, святое,
Борьба страстей, души мятеж —
Тебе ли снесть? Ты мира пленник,
С землею неба не дружи,
Мирские цепи, как изменник, —
Влачи и цепь свою лижи;
Ты не поэт!..19
Стихи, подобные приведенным, – а они далеко не худший образец «типовой эстетики», – Поэт Лермонтова характеризует словами «все в небеса неслись душою». Он не приемлет дидактической, монологической поэзии, в существе своем нормативной. В его монологе «пророческая речь» и «необузданный поток», «мысли, дышащие силой», слова «как жемчуг» – и «ребяческие чувства, воздушный, безотчетный бред» сохраняются в антиномическом равновесии; подобно Печорину «Героя нашего времени», он и действует, и судит себя сам.
Процесс становления чужого «я» органически завершался в характерологии лермонтовского романа. Но это уже особая и специальная тема, о которой и говорить нужно особо и специально.
Примечания
1 Глассе А. Лермонтов и Е. А. Сушкова //М.Ю. Лермонтов. Исследования и материалы. М., 1979– С. 89 и сл.
2 Голованова Т.П. Год в жизни поэта // Проблемы теории и истории литературы. М., 1971. С. 211–218.
3 Гинзбург Л.Я. Творческий путь Лермонтова. Л., 1940. С. 127–160.
4 Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика. М., 1980. Т. 1. С. 291.
5 См. в нашей статье «Художественная проблематика Лермонтова» // Лермонтов М.Ю. Сочинения. М., 1983. С. 18 [см. наст, изд., с. 566–567].
6 Коровин В.И. «Когда надежде недоступный» // Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 66, 227–228.
7 Найдич Э.Э., Шикин В.Н. «Не верь себе» // Там же. С. 336. См. там же указания на литературу вопроса.
8 См. свод критических отзывов: Лермонтовская энциклопедия. С. 336.
9 Поэты 1840-1850-х годов. Л., 1972. С. 155.
10 Ершов П. «Вопрос» // Библиотека для чтения. 1838. Т. 30; Ершов П.П. Конек-горбунок. Стихотворения. Л., 1976. С. 183.
11 Гр. Р<остопчин>а. Кто поэт // Московский наблюдатель. 1835. Т. 3. С. 388.
12 Библиотека для чтения. 1838. Т. 28. Отд. 1; Поэты 1820-1830-х годов. Л., 1972. Т. 1. С. 588–589.
13 Волков П. В альбом // Библиотека для чтения. 1840. Т. 42. С. 68.
14 Шевырев С.П. Стихотворения. Л., 1939. С. 188.
15 Панаев И.И. Лже-поэту// Литературные прибавления к Русскому Инвалиду. 1838.
18 июня. № 25. С. 480.
16 Башилов А. Толпа // Московский наблюдатель. 1836. Март. Т. 6. Кн. 1. С. 129–130.
17 Тимофеев А. Вечер на даче // Библиотека для чтения. 1837. Т. 23. Отд. 1. С. 9.
18 Поэты 1820-1830-х годов. Т. 1. С. 423–424.
19 Башилов А. А. Поэт и дух жизни // Московский наблюдатель. 1836. Март. Ч. VI. Кн. 2. С. 270–271.
Сюжет «Боярина Орши»
1
«Боярину Орше» принадлежит особое место среди лермонтовских поэм.
Связанная с ранними байроническими опытами Лермонтова, эта поэма несет на себе явственную печать перелома. Именно в ней впервые оказался поколебленным существеннейший признак байронической поэмы – принцип единодержавия героя. Традиционный для Лермонтова тип протагониста (Арсений) оттесняется на задний план фигурой Орши, полной сумрачного величия и превосходящей своего противника силой страстей и силой страдания. Эта фигура выписана к тому же эпическими красками и представляет собой первый в лермонтовском творчестве опыт исторического характера. Хронологически поэма также принадлежит к переломной эпохе в биографии Лермонтова: она пишется, по-видимому, в 1835–1836 годах, когда молодой поэт еще только устанавливает связи со столичными литературными кругами.