Вдова Нюра - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут, вся пронизанная мгновенной болью, Нюра дернулась и проснулась. «Осподи, что это со мной?» Она ошалело, но, не в силах прийти в себя, приподнялась на локте, всмотрелась в темь избы до цветных кругов в глазах и еще долго так полулежала, привыкая к ночи и трезвея от сна, пока не отерпла рука. «Уж котору ночь блазнит», – подумала Нюра, заново припоминая сон; болела грудь, и старуха, отвлекаясь на эту щемящую боль, никак не могла вспомнить конец сна и оттого мучилась еще больше. «Согрешила ли я, согрешила ли?» – спрашивала себя Нюра, напрягая остывавшую память и вспоминая все снова, но навязчивый сон, как назло, каждый раз кончался внезапным возбужденным смехом и мгновенной пронзительной болью. «Доглядеть бы надо, доглядеть».
Посреди темноты Нюра лежала, словно в могиле, и даже шорохи и звуки, которые окружали ее, были постоянные, из ночи в ночь, и не заставляли отвлекаться. Ширя глаза, Нюра вглядывалась в настуженный избяной мрак, пропахший кислыми шкурами и старой заношенной одеждой, и вспоминала свое девичество, потом короткое замужество. Пришел в память Филипп, длинный такой, носатый парень, с ним Нюра раза два целовалась на семужьей тоне, а на вечерках пела: «Не пойду я за Филиппа, от Филиппа буду бита». Хотя за Филькой-то побежала бы в угон, но жил парень в избе, лабазом крытой, да с земляным полом, едва себя да мать кормил. «Ему ли нищету плодить?» – решил Иван Петенбург и отдал дочь за Леху Губана, и фамилию даже менять не пришлось: половина деревни Селиверстовых. На том девичество и кончилось. «Так было, так», – вспоминала Нюра, перетряхивая свою жизнь, но душа, растревоженная греховным сном, противилась тусклой памяти. Не ведала Нюра, что невдолге перед смертью она видела в горячих снах то, о чем мечталось в девью пору, но не хватило смелости ей тогда, кто знает, а может, и любви. И сейчас не могла старуха смириться со своей памятью: «Ой, Нюра, такое зазря не приснится. Такое только взаболь бывает».
И стала вдова примерять носатого Фильку к ночному видению, поставила его под фуражечку с лаковым козырьком, но вот грех-то, лицо парня не просочилось в памяти, и помнилось лишь что-то носатое, и вроде бы он волосом смоляной был, а этот с рыжа и в колечко кудёрки. Ой ты, боже мой, ой ты, боже мой! Кто же выкрал тогда? А кто-то ведь взаболь крал, раз приснится такое.
И сегодня словно на что решилась Нюра, потому не встала, как обычно, посреди ночи, не засветила пиликалку, чтобы потом одиноко горбиться на лавке, а натянула повыше к подбородку одеяло и сказала себе вслух: «Все так и было дак. Только запамятовала я». Старуха покойно закрыла глаза и уже до рассвета спала блаженно, пока собака не зацапалась в дверь.
Обычно долго разламывалась, приходила Нюра в себя, с кряхтением пролезая в полдюжину просторных юбок, защипывала каждую на большую костяную пуговицу, похожую на леденец, потом садилась на лавку и, тупо раскачиваясь, чесала настуженную голову. А нынче снялась с кровати, будто молодая, не глядя, нашла ногами меховые пимы и в одной посконной рубахе, не боясь стужи, сразу кинулась во двор за полешками и растопила печь, раскопав на загнетке в золе полуживой уголек.
Сон еще крохотно теплился в Нюриной душе, освещая очередное утро, нелепые подробности как-то притухли, а осталась лишь спокойная радость и терпеливое ожидание перемен, которые должны были вот-вот постучаться. Потом, обмахнув ладонью и подышав на рамку, Нюра повесила ее в передний простенок, вгляделась в тусклый снимок отдохнувшими глазами: «Письмо-то написала, да неуж не ответит? Вроде бы свои мы тепере, такое тут положение. Небось уж весточку получил, как не получить-то, нынче, быват, не старое время, почта на живых ногах ходит».
Потом, словно застыдившись чего, а вернее, озябнув вдруг плоско усохшими грудями, Нюра вздрогнула и стала торопливо кутать себя в ватные брюки с засаленными коленями и меховую телогрею, густо пахнущую зверем, уже решив в душе, что нынче надобно путик лесовой навестить. Куропоть уж должон быть, как не должон, только бы лиса-зараза не погрызла, бога вот не боится, повадилась по сильям шастать и не столько птицы сожрет, сколько выпотрошит, перья натрясет. Надо будет на нее кулемку насторожить, может, и увязнет, падина.
Потерянно ходила Нюра по избе, куда-то неслышно пропал утренний задор, мослы рук устало опали вдоль тела, и тяжелые кисти набрякли, чугунно посинели. По привычке только обряжалась старая: сунула в печь чугунок с картошкой, отварила пикшу, одно мясистое звено отделила в миску, залила подсолнечным маслом да из самовара добавила водички, потом сбоку примостилась и, подперев голову рукой, задумчиво и степенно, с особой крестьянской благоговейностью вымакала рыбу и каждую кость обсосала, коротким движением отбрасывая ее к запечку, где жадно вился котофей. Еще давно ли там и лиса крутилась, хватала кота за жирный загривок и лениво заваливалась на спину, вся раскладываясь на полу и вздрагивая сивым животом. Пришлось прибить заразу; касть такая, оставила бабу Нюру без яичек. Не свое – не удержишь, сквозь пальцы протечет, и не уловишь. Жить не хотела, дак Симке на воротник. Симка выносит, хоть Бабу Ягу когда вспомнит нито…
Порой Нюра, отвлекаясь от беспорядочных вольных мыслей, взглядывала на фотографию в переднем простенке. В избе еще было по-зимнему сумрачно, и углы прятались в подвижном мраке, и оттого лица в коричневой рамке просматривались едва. «Небось уж получил писемушко, – подумала Нюра, глазея на гордоватое лицо Семейки. – Читает, поди, до дыр зачитал, а может, и в какое другое место снес. Скажет, дура какая-то написала, нечего делать дак. Ну и пусть, ну и пусть, ежели совести нету, поймет – дак поймет, а не поймет, дак не его ума дело, значит… Ой, спасибо сыночку Екимушке, научил писать мамку, палки на бумаге городить. Все, бывало, присказку скажет: бабы не рабы, рабы не бабы. Пока не напишешь, не отстану. И не отстанет, ведь такой уж был настырный да памятливый, весь в наш род».
Тут коротко и больно толкнуло сердце, словно бы стало оно поперек груди, и сразу туманно ожил навязчивый сон, и Нюра, опираясь на столетию, снова потянулась всем телом к снимку, разглядывая Семейкино лицо. Но оно было неизменно самодовольным, с грозными бровями и твердыми припухлыми губами. «Наверное, от вина, – подумала вдруг, – на берег-то сошли с ледокола, дак, думаешь, мало вина выжорали, такие жорева на вино-то». Вспомнила, как прощались с Семейкой: на германскую походил, так в сенях придавил, аж в грудях ойкнуло. Но пошто-то лицо не показалось во сне, вроде бы и Семейко был, а вроде бы и не он. «Еще чикнусь на старости лет. Охолонуться надо, охолонуться…»
Уже с испугом оглядела избу, подумала, что пора в лес собираться, но еще прошла в красный угол и достала за божницей закапанный свечкой листок бумаги, косо исписанный карандашом. Еще в тридцать втором по какому-то делу, то ли огневого припаса просила достать, иль в охотничьей снасти была нужда, но только писала Нюра в Долгую Щелью, и тогда от Семейки Нечаева ответ не задержался:
«Здравствуйте вы наша дорогая Анна Ивановна, – по слогам читала Нюра, поднеся письмо к самому сальничку и близоруко щурясь. Порой она вздыхала, и жидкое пламя светильника пугливо завивалось, качая на потолке густую тень. – Шлем мы и вся наша семья вкупе понискому поклону и желаем тебе всего хорошего а главное в жизни здоровия и счастия. Теперь спешим сообщить письмо ваше получили но извини что так долго не писал я все время находился в транспорте помесяцу дома не был вот почему и не писал. Пишу о своей жизни. Живем не совсем, корову зимой продал под мясо и не купил, а внастоящее время коровы порато дороги да и продажных нету итак живу без коровы продукции ни какой нет, живем на капусты и на репы. Жить не важно хлеба из лавки недавают на своей мякине живем…»
«Ну-ну, все так и было. А уж ничего не спросил, каково мне, сиротее», – кивала простоволосой головой Нюра, смутно и горько сожалея, что ничего нового не вычитала в давнем письме. Егарма цапала дверь, просительно взвизгивала, видно, желала еды и воли: в узкое смотровое оконце в полтора бревна, неровно закрытое волочильной доской, проникал пронзительный, как лезвие ножа, свет, он слепил и будоражил суку и заставлял нервно проситься в избу. От коротких собачьих всхлипов Нюра опомнилась, пришла в себя, в углу на лавке заметила вчерашнюю бутылку с остатками водки, заткнутую бумажной закруткой, горестно всплеснула руками, уже страшась своей забывчивости. «Осподи, Акимушку-то вчера не навестила, сыночка-то моего, – поясно склонилась перед божницей, потом торопливо засветила лампадку. – Осподи, иго твое – благо мое. Только не дай упасть, потерять разум, дай-ко мне дожить в чести. На тебя, отец родимый, вся надея. Лучше наголодаться и нахолодаться, чем глупой, беспамятной быть да людей смешить. Боженька, ты кроток и смирен сердцем, доброта твоя велика, и свет, воссиянный над тобою, греет нас, сирых и убогих. Так дай же благости и покоя душе моей, не поскупись…»