Метамодерн в музыке и вокруг нее - Настасья А. Хрущева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За это в особенности люблю. Я мою власть готов любить за всё…
– Отчего же у вас невзаимная любовь?
– По-моему, взаимная, сколько я мог заметить. Я надеюсь, что взаимная, иначе зачем мне жить?»[86].
Такой тип политического высказывания – постиронически лишенный однозначности, но и максимально далекий от диссидентского модуса критики власти – в русскоязычной культуре образовал целую прекрасную традицию: от телепередач Сергея Курехина в 1990-е до сегодняшних политических реплик Славы КПСС.
иероглифы Введенского
Липавский ввел термин для того, чего нельзя услышать ушами, увидеть глазами, понять умом: иероглиф.
Яков Друскин. Звезда бессмыслицы
Комментарием к постиронии может послужить также концепция «иероглифов» Липавского: этот термин ученый ввел для объяснения природы текстов Александра Введенского – самого близкого к метамодерну обэриута. В поэтике Введенского иероглиф – это простейшее, но при этом предельно «вместительное» слово, которое может осциллировать противоположными смыслами: огонь, река, свеча, веселье.
Иероглиф Введенского двузначен: «он имеет собственное и несобственное значение. Собственное значение иероглифа – его определение как материального явления – физического, биологического, физиологического, психофизиологического. Его несобственное значение не может быть определено точно и однозначно, его можно передать метафорически, поэтически, иногда соединением логически несовместимых понятий, т. е. антиномией, противоречием, бессмыслицей»[87]. Иероглиф непосредственно ощущаемое материальное явление, которое, однако, относит к трансцендентному.
Иероглифы Введенского – просты («поздние вещи Введенского написаны как бы просто»[88]), сам он исповедует осознанную поэтическую бедность и эстетику «плохой рифмы», говоря, что из двух рифм, пришедших в голову, всегда выбирает самую плохую. «Плохое» у Введенского – это конечно, «новое хорошее»: лаконизм и грубость архетипа, противопоставленные утонченности интеллектуального поэтического языка. Введенский осуществляет большой парадигматический переворот: то, что звучало новым в его поэзии, для метамодерна будет звучать абсолютно естественно и в какой-то мере «классично»[89].
Наконец, иероглиф архетипичен, и самыми распространенными иероглифами по Липавскому становятся «простые» слова, имеющие потенциально бесконечное поле значений: листопад, свет, вода. Эта внутренняя неизвестно, осознаваемая ли самим Введенским – мифопоэтика иероглифов в метамодерне приведет к возможности возвращения метанарративов.
Один из таких метанарративов – разговор о божественном: «Христос Воскрес – последняя надежда» (Серая тетрадь), «кругом возможно Бог», «о Боже говорит он Боже/ Прими создание Твое» (Всё). Однако такой разговор всегда оборачивается обнулением – и в этом кроется одно из главных отличий введенских иероглифов от «прямых высказываний» эпохи метамодерна. Яков Друскин отмечает: «на вопрос: признает ли Введенский постулат истинности, нельзя ответить ни да, ни нет»[90]. Такое обращение с метанарративами также типично для метамодерна: форма и аффект остается, а смысл и убежденность в однозначной истине уже невозможны.
Итак, с метамодернистской иронией иероглиф роднит его раздвоение, двусмыслие: «Различное в том же самом или то же самое не в том же самом»[91]. Причем это раздвоение не статично, а изменчиво, что напоминает описываемую теоретиками метамодерна осцилляцию: «мысль Введенского все время движется в противоположениях, причем противоположные члены оппозиции отождествляются»[92]. Друскин отмечает важность для Введенского слова «мерцание»: «в „Серой тетради“ эта „дробность“ и „рассыпание“ мира понимается как „мерцание мира“ „оглянись: мир мерцает (как мышь)“»[93]; впоследствии слово и понятие мерцание станет фундаментальным для метамодернизма.
И все же появившиеся в период модернизма иероглифы Введенского работают иначе, чем постироническое слово. Главным их отличием от «бедного» лексикона метамодерна оказывается их принципиальная внутриконтекстная алогичность. По Друскину, если для иносказания, аллегории, символа между знаком и обозначаемым – отношения подобия, призванного передать сообщение, то в иероглифе – отношения алогичного тождества, происходящего от подчеркиваемого Введенским «широкого непонимания»[94].
Симптоматично, что тексты Введенского стали основой творчества группы Аукцыон, которое полностью может быть отнесено к метамодерну; а совместная работа группы Аукцыон и Владимира Мартынова вместе с ансамблем OРUS РOSТ может считаться точкой схождения ряда важнейших линий русского метамодерна: «протометамодерна» Введенского, академического метамодерна Мартынова и неакадемического метамодерна Леонида Федорова. Альбом Гроза анализирует романсовые коды русской музыки практически с той же глубиной и тщательностью, с какой это происходило в Тихих песнях Валентина Сильвестрова, и может считаться их неакадемическим аналогом (если вообще разделять академическое и неакадемическое).
При всех важных свойствах, объединяющих иероглифы Введенского с поэтикой метамодернизма – прямоте, бедности и осциллированиии смыслов – все-таки главным для обэриута была высокая бессмыслица абсурда: «горит бессмыслицы звезда – она одна без дна» – заканчивает он свой opus magnum Кругом возможно Бог. Метамодерн же утверждает – пусть и двойной, но – смысл. Разницу между метамодернизмом и постмодернизмом иллюстрирует разница между иероглифами Введенского и словесными гибридами Джеймса Джойса[95]: если вторые соединяют несоединимое (слова – коллажи), образуя сложночитаемое и «непереводимое даже на английский язык»[96] целое, то первые соединяют не слова, а смыслы внутри слова, и остаются внешне простыми даже тогда, когда бесконечно внутренне сложны.
«новая прямота» дизайнерской иероглифики
Постирония не ограничивается жестами искусства: сегодня она распространяет себя повсюду – оттекстов популярных песен до интернет-мемов, надписей на футболках и бытовых неологизмов. Она не ограничивается также и словом, а может проявляться через визуальное и аудиальное, определять направление в моде и имидж медиа-персоны, сообщать свои особые смыслы рекламному объявлению, блогу или политической акции.
Художник – точнее, постиронист, который вступает на место художника в старом смысле – наконец-то получает возможность говорить прямо, впервые после романтизма и постмодернизма означающее может позволить себе совпадать с означаемым, даже если и это скорее «прямота», чем прямота.
Поэтому сегодня актуализируется жанр плаката, причем, опять же, плакатное измерение может обрести любой жест. Именно в точке плаката – возможно, впервые в истории – элитарное совпадает с популярным, массовое с индивидуальным, а авторское – с надличным. По сути, сегодняшний плакат просто не может не быть постироническим: любое манифестационное утверждение в XXI веке несет в себе многочисленные перевороты века XX – так же, как, шире, метамодернизм не может не включать в себя знание о постмодернизме.
В массовой культуре постирония порождает новый тип нейминга, возвращая (а точнее, пересоздавая) культуру простого архетипического слова. Подобно иероглифам Введенского, такие названия отливают сразу всеми – а в первую очередь, двумя противоположными – красками.
В русскоязычном постсоветском пространстве этот процесс чаще всего происходит с «новым старым» языком советского плаката. И это не просто новая мода, а настоящее «возвращение имен».
Фестиваль Форма на Трехгорной мануфактуре в Москве (22 июля 2018)
Принты на одежде – еще более важный акт, чем названия художественных