Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник] - Ноэль Шатле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На следующем концерте у нас будет выступать арфистка.
Соланж приподнимает веки… Рыжий кот, кольцом свернувшийся на шее хозяйки, напоминает большой меховой шарф.
— Мы с Морковкой очень любим арфу.
Соланж выпрямляется в кресле, устраивается поудобнее, потому что начинается длинная литания:[3] с арфы Дама-с-рыжим-котом переключится на что-нибудь другое, потом еще на что-нибудь… Эта литания, как и сон, не требует от нее никаких усилий. Достаточно просто плыть по течению, отдавшись на волю фраз, которые нанизываются одна на другую.
Дама-с-рыжим-котом великолепно умеет изрекать общеизвестные истины. Ни одно из ее высказываний никаких последствий за собой не влечет. Возможно, кому-нибудь другому ее монолог вскоре наскучил бы, а где скука, там и до раздражения рукой подать. Но к Соланж это не относится. Ей, напротив, совершеннейшая бесцельность всех этих разглагольствований доставляет удовольствие. Понятно же, что Дама-с-рыжим-котом говорит вовсе не для того, чтобы чего-то от кого-то добиться. Она говорит для того, чтобы говорить, для того, чтобы наслаждаться словами, которые нанизываются одно за другим или, скорее даже, цепляются одно к другому, словно петли в вязанье. Слово лицевой, слово изнаночной, слово лицевой, слово изнаночной… Полная иллюзия вывязывания фраз, разве что позвякивания спиц недостает. Успокаивающая, бессмысленная болтовня завораживает Соланж, знающую за собой — в том, что касается слов, — грех неуместной серьезности. Даме-с-рыжим-котом и невдомек, что она обучает Соланж самой царственной форме речи: когда говоришь, чтобы ровно ничего не сказать. Соланж и сама с каждым днем все больше совершенствуется в этом искусстве. Ей тоже случается затянуть подобную литанию, и тогда Дама-с-рыжим-котом слушает ее с отсутствующим видом, но вместе с тем доброжелательно, как человек, знающий, как мало означает всякая речь.
Кроме того, именно упражняясь в искусстве литании, Соланж совершенно случайно открыла секрет нудного повторения, умение заговариваться.
Нудное повторение, в отличие от литании, предполагающей некое перечисление, дает возможность бесконечно возвращаться к одной и той же мысли, и самое забавное — когда ее удается неизменно передавать одними и теми же словами. Это так успокаивает, дает такой отдых уму. С тех пор как Соланж преуспела в этой разновидности несложной интеллектуальной гимнастики, она принялась совершенствоваться также и в искусстве изречения сентенций и со временем приобрела способность абстрагироваться от собственных слов, от чего получала двойную выгоду: свободу и экономию энергии.
Заговариваться можно и наедине с собой, и Соланж не отказывает себе в этом удовольствии, когда рисует злаки или созерцает улицу за кухонным окном, отодвинув кретоновую занавеску.
Тем временем Дама-с-рыжим-котом провязала два ряда арфы, два ряда бегоний и пять рядов малышки Эмили, «которая так хорошо учится в школе на улице Бланш, это самая лучшая коммунальная школа в нашем квартале». Вязанье быстро растет, расцвечиваясь узорами на темы воспитания и кризиса призвания у педагогов. Соланж в который уже раз восхищается виртуозностью, которой достигла ее подруга в достижении незначительности. Она учится.
— Ваша мама скоро приедет? — спрашивает Дама-с-рыжим-котом, чтобы сделать паузу, потому что иногда литания требует вопроса, чаще всего формального — он дает возможность перевести дух и снова запустить механизм. Соланж пользуется этим моментом, чтобы, в свою очередь, приняться за собственное вязание, вязание из несуществующей пряжи цветов выдумки. Да-да, конечно, ее мама приедет, только немного позже… Она в каком-то смысле готовит ей место… Мадам Шуазель не видит никаких препятствий к этому, поскольку отчетность в полном порядке… Когда любишь маму, вполне естественно убедиться, что выбрала для нее действительно приличный и уютный дом, подходящий для того, чтобы достойно закончить здесь, когда придет срок, полноценно и безупречно прожитую жизнь… Да-да, сейчас ее мама еще путешествует… Ей, несомненно, понравится комната номер двадцать пять — она так мило обставлена, не говоря уж о том, с каким вкусом и как продуманно подобраны занавески, и плотные шторы, и покрывало на кровати, под которым так приятно дремать после обеда, широко распахнув окно навстречу птичьему щебету…
Дама-с-рыжим-котом кивает, но уже не слушает. Она следит за кошачьим поводком, а кот тем временем сладострастно трется боком о ножку плетеного кресла. Соланж говорит в пустоту, не слишком заботясь о том, что она плетет, убаюканная собственным лепетом, не интересующим никого, даже ее саму. Это тоже умиротворяет.
Иногда поболтать с Соланж приходит малышка Эмили. Это вам не Дама-с-рыжим-котом. Проницательность девочки заставляет все время быть начеку. С ней все слова наполнены, чтобы не сказать — переполнены смыслом. Надо отвечать прямо и ясно, а это не всегда легко, в особенности, когда маленькая Эмили спрашивает Соланж о том, сколько ей лет или еще что-нибудь в этом роде. Поначалу Соланж отделывалась шутками, которые вскоре девочке прискучили. Теперь, если вопрос ей неприятен, Соланж притворяется, будто не слышит. Маленькой Эмили пришлось, в конце концов, примириться с этим ее недостатком — в «Приятном отдыхе» с такими вещами принято считаться, — однако Соланж совершенно ясно, что провести малышку не удается. Но это мелочь, а вообще девочка чудесная, и Соланж интересуется ею куда больше, чем интересовалась собственной дочерью, когда та была в том же возрасте. Они вместе рисуют злаки, которые выращивают южноамериканские индейцы, и пересказывают друг другу уроки географии по программе начальной школы на улице Бланш, лучшей коммунальной школы этого квартала.
Соланж поворачивает голову. Вокруг нее, под каштаном, полным птичьего щебета, никто ни о чем не беспокоится: ни о том, что говорится, ни о том, что делается, — даже в те минуты, когда медсестра в белом халате, нагруженная лекарствами и рецептами, с довольно неуместной энергичностью нарушает сложившийся порядок вещей.
У живущих здесь стариков, которых Соланж все больше воспринимает как свою семью, тоже есть особый способ присутствовать и в то же время не присутствовать здесь. Они участвуют в происходящем, но на расстоянии, как будто все доходит до них через слой ваты, смягчающей движения и приглушающей шумы. Несмотря на возрастные недомогания, которых сама Соланж пока не чувствует, но знает, что со временем это придет, их лица с серьезными и изношенными чертами прежде всего безмятежны. В них живет покой, покой смиренного ожидания, когда смерть не только не пугает, но даже успокаивает, когда она скорее сообщница, чем враг.
Иной раз Соланж забывается, погрузившись в созерцание чьего-нибудь лица или руки. Она высматривает на них следы целой жизни, заполненной битвами. Угадывает тысячи давних шрамов от уколов, от стрел и даже от кинжалов. Но раны затянулись. Они больше не кровоточат. Кожа сделалась шелковистой и светится, подобно старому пергаменту.
Те, кто поселился в «Приятном отдыхе», мирно залечивают старые раны.
Разумеется, прошлое Соланж еще не приобрело оттенка пергамента. Оно еще слишком недавнее, слишком близкое для того, чтобы добиться такого свечения, но все-таки это прошлое. Оно отошло, отжило, в этом-то она уверена, и уверена настолько, что тоже переживает настоящее как настоящее, как милость, благодать сосредоточенности.
~~~
Теперь медлительность сроднилась с телом Соланж. Это относится не только к ее походке — она по-прежнему размеряет расстояния мелкими шажками, — но и ко всем ее движениям, так, словно она ощутила тяжесть, весомость вещей. У протянутой руки есть вес, и у ноги, когда ее сгибаешь, тоже есть вес. Все сколько-нибудь весит. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это ее тяготило. Просто другой способ жить — с ощущением весомости. Плечи, на которые жизнь так охотно опускает свой груз вопросов и тревог, сами собой сгибаются, чтобы удобнее было принять на себя эту тяжесть, — правда, груз становится намного легче из-за того, что существование теперь такое пустое.
Так вот, Соланж отныне наслаждается рассчитанной медлительностью собственных движений и сопутствующей этому плотностью бытия. Она даже находит, что такая медлительность придает ее действиям подобие законности, делает их оправданными, сведя к минимуму. Она, к примеру, говорит себе, что время, потраченное на то, чтобы протереть овощи — морковку следом за репкой, порей после картошки, — себя оправдывает, потому что супчик получается идеальной консистенции и несравненного вкуса. Она говорит себе, что если бегонии Люсьена цветут с каждым днем все роскошнее, то и это происходит потому, что она часами, опершись на подоконник в комнате номер двадцать пять, смотрит, как они растут и распускаются. Одна мысль ведет за собой другую, и, когда Соланж тянет время, принимая посильное участие в апофеозе цветения бегоний, то не может не думать о Дельфине, своей дочке-цветочке: та росла так быстро и в таком стремительном круговороте, что теперь только и остается спрашивать себя, где и когда она — мать — имела к этому хоть какое-то отношение? Остановилась ли она хоть на мгновение, чтобы взглянуть, как растет ее собственный ребенок? Нет. Ведь для этого ей самой потребовалось бы спешиться или просто-напросто чуть сбавить скорость, перейти с галопа на шаг, повернуть голову, рискуя потерять набранные очки, понизить планку успеха во всем: в работе, в любви, словом, везде.