Нечестивец, или Праздник Козла - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хороший послужной список, лейтенант, — услыхал он голос.
— Благодарю вас, Ваше Превосходительство.
Серебристая голова поднялась, и огромные неподвижные глаза, без блеска и без выражения, отыскали его глаза. «Я никогда в жизни не испытывал страха, — признался потом молодой человек Сальвадору, — пока на меня не нацелился этот взгляд, Турок. Правду говорю. Как будто меня вдруг заела совесть». Наступило долгое молчание, во время которого глаза исследовали форму лейтенанта, пуговицы, ремень, галстук, головной убор. Амадито начал потеть. Он знал, что малейшая небрежность в одежде вызывала у Хозяина страшное недовольство, которое могло вылиться в приступ ярости.
— Такой хороший послужной список нельзя пятнать женитьбой на сестре коммуниста. В мое правление друзья с врагами не якшаются.
Он говорил тихо, не сводя с него сверлящего взгляда. Молодому человеку показалось, что пронзительный голосок, того гляди, даст петуха.
— Брат Луисы Хиль — один из заговорщиков «14 Июня». Вы знали это?
— Нет, Ваше Превосходительство.
— Теперь знаете, — пояснил голос и, не меняя тона, добавил: — В этой стране много женщин. Поищите другую.
— Да, Ваше Превосходительство.
Он видел, как тот кивнул, давая понять, что аудиенция окончена.
— Разрешите идти, Ваше Превосходительство.
Он щелкнул каблуками, отдал честь. И вышел вон военным шагом, пряча охватившее его мучительное беспокойство. Офицер повиновался приказу, тем более что он исходил от Благодетеля и Отца Новой Родины, который на несколько минут отвлекся от дел, чтобы поговорить с ним лично. И если он отдал такой приказ ему, привилегированному офицеру, то исключительно ради его блага. Он должен повиноваться. И он скрепил сердце и повиновался. В его письме Луисе Хиль все до единого слова было правдой: «С великой печалью и страдая душой, я должен отказаться от моей любви к тебе и, скорбя, сообщить, что мы не можем пожениться. Мне запретило это высшее начальство по причине антитрухилистской деятельности твоего брата, которую ты от меня скрыла. Я понимаю, почему ты это сделала. И именно поэтому надеюсь, что ты тоже поймешь, как трудно мне принять решение, которое я обязан принять против моей воли. И хотя я всегда с любовью буду помнить тебя, мы больше никогда не увидимся. Я желаю тебе счастья. Не держи зла на меня».
Простила ли его прелестная, веселая, тоненькая девушка из Ла-Романы? И хотя он никогда больше ее не видел, ее место в его сердце не занял никто. Луиса вышла замуж за преуспевающего землевладельца из Пуэрто-Платы. Но если в конце концов она все-таки простила ему разрыв, то никогда бы не простила другого, если бы узнала об этом. И он сам никогда себе этого не простит. Даже если через несколько минут у его ног будет лежать растерзанный пулями Козел — в эти холодные глаза игуаны мечтал он разрядить всю обойму, — то и тогда он себя не простит. «Хотя бы этого Луиса никогда не узнает». Ни она, никто другой, кроме тех, кто устроил ему эту засаду.
И, конечно же, кроме Сальвадора Эстрельи Садкалы, в чей дом на улице Матхамы Ганди, № 21, лейтенант Гарсиа Герреро пришел на рассвете, опустошенный ненавистью, алкоголем и отчаянием, прямиком из борделя Пучи Виттини, или Пучи Бразобан, что в начале улицы Хуаны Сальтитопы, куда его отвели после происшедшего полковник Джонни Аббес и майор Роберто Фигероа Кар-рион, чтобы обильная выпивка и податливый передок заставили его забыть о дурных минутах. «Дурные минуты», «самопожертвование во имя Родины», «испытание воли», «кровавое приношение Хозяину» — вот что они ему говорили. А потом — поздравляли с достойным повышением по службе. Амадито затянулся и выбросил сигарету на шоссе, коснувшись асфальта, она взорвалась крошечным фейерверком. «Если сейчас же не начнешь думать о другом, то заплачешь», — подумал он со стыдом от мысли, что Имберт, Антонио и Сальвадор увидят его рыдающим. Они могут подумать, что это он — от страха. Он сжал зубы до боли. Никогда в жизни он не был ни в чем так уверен, как в том, на что шел сейчас. Пока жив Козел, ему жизни нет, она стала сплошным отчаянием с той январской ночи 1961 года, когда мир для него рухнул и, чтобы не пустить себе пулю в раскрытый рот, он прибежал в дом на улицу Махатмы Ганди, спасаться дружбою Сальвадора. Он рассказал Сальвадору все. Но не сразу. Потому что, когда Турок открыл дверь — бешеные удары в дверь в ранний рассветный час подняли с постели и его, и жену, и детей, — то увидел на пороге жалкую, смятую фигуру Амадито, от которого разило спиртным, и который не вязал лыка. Он только раскинул руки и обхватил Сальвадора. «Что с тобой, Амадито? Кто умер?» Его отвели в спальню, уложили в постель и дали разрядиться бессвязным бормотанием. Урания Миесес приготовила ему отвар из трав и заставила выпить маленькими глоточками, как ребенка.
— Не рассказывай нам ничего такого, в чем потом раскаешься, — предупредил его Турок.
Поверх пижамы на нем было кимоно с иероглифами. Он сидел на краю постели и смотрел на Амадито с нежностью.
— Оставляю тебя с Сальвадором. — Тетя Урания поднялась и поцеловала его в лоб. — Поговорите наедине, без меня тебе легче будет рассказать ему то, что тебе тяжело рассказывать.
Амадито был ей благодарен. Турок погасил верхний свет. Горела только настольная лампа у кровати, высвечивая красный рисунок на абажуре. Что там нарисовано — облака, животные? Мелькнула мысль, что, займись сию минуту пожар, он бы не двинулся с места.
— Засни, Амадито. При свете дня все представится не таким страшным.
— Нет, таким же и останется, Турок. Теперь и днем и ночью я буду себе ненавистен. И еще больше — когда пройдет хмель.
Началось все в полдень в главных казармах адъютантского корпуса, рядом с резиденцией «Радомес». Он только что вернулся из Бока-Чики, куда майор Роберто Фигероа Каррион, связной начальника Генерального штаба с Генералиссимусом Трухильо, посылал его с пакетом для генерала Рамфиса Трухильо на базу Доминиканских военно-воздушных сил. Он вошел в кабинет майора доложить о выполненном задании; тот хитро посмотрел на него. И указал на лежавшую перед ним на столе папку в красной обложке.
— Как думаешь, что в ней?
— Неделька отпуска, полежать на пляже, покупаться?
— Присвоение лейтенантского звания, парень! — развеселился начальник, потрясая папкой.
— У меня челюсть отвалилась — звание мне еще не полагалось. — Сальвадор не двигался. — Через восемь месяцев я должен был только подавать прошение о присвоении звания. Я подумал: «Утешительная премия за отказ от женитьбы».
Сальвадор, стоявший в изножье постели, поморщился от неловкости.
— Разве ты не знал, Амадито? Разве твои товарищи, твои начальники не рассказывали тебе об испытании на верность?
— Я думал, это — болтовня, — сказал Амадито убежденно, с гневом. — Клянусь тебе. Такими вещами у нас не хвастаются. Я не знал. Меня застали врасплох.
Это правда, Амадито? Какая разница: ложью больше, ложью меньше в этой цепи лжи, какой стала твоя жизнь с момента поступления в военную академию. Нет, с момента рождения, потому что родился ты почти одновременно с рождением Эры Трухильо. Наверняка ты знал или хотя бы подозревал; конечно же, в крепости Сан-Педро де-Макорис и потом в адъютантском корпусе ты слышал, почуял, понял — из шуточек, похвальбы, бравады, что привилегированные, избранные офицеры, которым доверяли и назначали на самые ответственные посты, прежде чем получить повышение по службе, подвергались испытанию на верность Трухильо. Ты прекрасно об этом знал. Теперь-то старший лейтенант Гарсиа Герреро знал, что он просто не хотел знать, в чем заключалось это испытание. Майор Фигероа Каррион пожал ему руку и повторил то, что он слышал столько раз, и теперь наконец-то поверил в это:
— Ты далеко пойдешь, парень.
И приказал заехать за ним домой в восемь вечера: поедут выпить, отметить повышение и по дороге решат одно дельце.
— Возьми джип, — сказал майор на прощание.
Ровно в восемь Амадито был у дома начальника. Тот не пригласил его войти. Должно быть, в окно следил, когда он подъедет, потому что, едва Амадито вышел из машины, тот показался в дверях. Вскочил в машину и, не отвечая на приветствие лейтенанта, приказал деланно-небрежно:
— В Сороковую, Амадито.
— В тюрьму, мой майор?
— Да, в Сороковую, — повторил майор.
— А там, Турок, нас ждал, сам знаешь, кто.
— Джонни Аббес, — прошептал Сальвадор.
— Полковник Аббес Гарсиа, — подтвердил с горькой иронией Амадито. — Начальник Службы военной разведки, вот так.
— Ты уверен, что хочешь мне это рассказать, Амади-то? — Амадито почувствовал его руку на своем колене. — Ты не возненавидишь меня за то, что я это знаю?. Он видел его не раз. Видел скользящим, словно тень, по коридорам Национального дворца, вылезающим из черного бронированного «Кадиллака» или влезающего в него в саду резиденции «Радомес», входящим или выходящим из кабинета Хозяина, что Джонни Аббес — и, возможно, никто другой во всей стране — мог делать в любой час дня и ночи: входить в Национальный дворец или в частную резиденцию Благодетеля и быть немедленно принятым; и всегда, как и многие его сотоварищи в армии, на флоте или в авиации, всегда невольно содрогался от отвращения, до тошноты, глядя на эту рыхлую фигуру, кое-как втиснутую в форму полковника — он олицетворял полное отсутствие того, чем должен блистать бравый офицер: ни выправки, ни мужественности, ни ловкости, ни силы — а именно этого хотел от своих воинов Верховный главнокомандующий, так он говорил, выступая перед ними на Национальном празднике, Дне вооруженных сил; а у этого — обрюзгшая унылая физиономия, усики, подстриженные на манер Артуро де-Кордова или Педро Лопеса Моктесумы, модных мексиканских актеров и двойной подбородок, как у индюка, а затылок — скошенный. И хотя говорили об этом только с самыми близкими друзьями, да и то порядком накачавшись ромом, офицеры ненавидели и презирали Джонни Аббеса Гарсию, потому что он не был настоящим военным. Свои нашивки он заслужил не так, как они, которые учились, прошли через академию и через казарму, словом, потели, карабкаясь по служебной лестнице. Он заработал их наверняка грязными делами и так выслужился, что стал всемогущим главою Службы военной разведки. И не доверяли ему, потому что слышали о его темных подвигах, об исчезновении людей, о казнях и о том, как неожиданно попадали в немилость высокопоставленные лица — что совсем недавно случилось с сенатором Агустином Кабралем, — знали о чудовищных доносах, поклепе и клевете, которые ежеутренне в разделе «Форо Публико» изрыгала газета «Карибе», державшая людей в постоянном нервном напряжении, поскольку от того, что там говорилось, зависели их судьбы; а интриги и карательные меры зачастую распространялись и на людей, совершенно далеких от политики, людей достойных, рядовых мирных граждан, которые почему-то попадали в шпионские сети, раскинутые Джонни Аббесом и его бесчисленной армией доносчиков по всей стране и покрывавшие самые глухие закоулки доминиканского общества. Многие офицеры — и среди них лейтенант Гарсиа Герреро — чувствовали себя вправе и по справедливости презирать этого человека, несмотря на доверие, которое ему оказывал Генералиссимус, потому что считали, как и многие из правительства и, похоже, даже сам Рамфис Трухильо, что полковник Аббес Гарсиа своей откровенной жестокостью порочит режим и дает основания для его критики. Однако Амадито помнил один спор, случившийся между адъютантами после ужина, обильно сдобренного пивом, когда его непосредственный начальник, майор Фигероа Каррион, встал на защиту полковника: «Он, может быть, и дьявол, но Хозяину его служба подходит: все плохое приписывают ему, а на долю Трухильо остается одно хорошее. Можно ли служить лучше? Чтобы правление длилось тридцать лет, необходим Джонни Аббес, который бы не гнушался пачкать руки в дерьме. И не только руки, но и тело, и голову, если понадобится. Чтобы быть мишенью. Мишенью для ненависти врагов, а иногда — и друзей. Хозяин это знает, потому-то и держит его всегда рядом. Если бы полковник не прикрывал ему спину, кто знает, не случилось ли бы с ним того, что случилось с Пересом Хименесом в Венесуэле, с Батистой на Кубе, с Пероном в Аргентине».